Возвращение в Петербург должно было положить конец частым встречам наедине. Ведь в городе великокняжеская семья постоянно находилась на виду. О неудобстве такого житья писал применительно к Петру Федоровичу Фавье: «Зимний дворец, в котором они (великий князь с великой княгиней. – О. Е.) живут восемь месяцев в году, имеет вид огромной деревянной клетки. Он весь сквозной, так что ни войти, ни выйти из него нельзя иначе, как чтобы все видели… В течение целой зимы он не что иное, как приличная тюрьма»78.
Поэтому Екатерина могла встречаться с подругой только у всех на глазах. Однако и в городе Дашковой удалось обратить на себя внимание. «Она поселилась в Петербурге, – писал Рюльер, – …обнаруживая в дружеских своих разговорах, что и страх эшафота не будет ей никогда преградою… Она гнушалась возвышением своей фамилии, которое основывалось на погибели ее друга»79.
«ВЗЯТЬ СЫНА ЕГО»
Орлов и Дашкова появились в окружении великой княгини почти одновременно и предназначались ею для общего дела, хотя и не знали друг о друге. Опять Рюльер весьма точен: «Сии-то были две тайные связи, которые императрица (Екатерина. – О. Е.) про себя сохраняла, и как они друг другу были неизвестны, то она управляла в одно время двумя партиями и никогда их не соединяла, надеясь одною возмутить гвардию, а другою восстановить вельмож [против Петра]»80.
То, что молодая княгиня не ведала о гвардейских сторонниках своего обожаемого друга, не значит, будто наследник ни о чем не догадывался. Одна из часто мелькающих на страницах исследований сцена из мемуаров Дашковой говорит об обратном. Во время званого обеда на 80 персон, где присутствовала и Екатерина, великий князь «под влиянием вина и прусской солдатчины» позволил себе угрозу, ясную очень немногим. Полагаем, что сама героиня мемуаров до конца дней так и не осознала истинного смысла слов цесаревича.
«Великий князь стал говорить про конногвардейца Челищева, у которого была интрига с графиней Гендриковой, племянницей императрицы Елизаветы. …Он сказал, что для примера следовало бы отрубить Челищеву голову, дабы другие офицеры не смели ухаживать за… родственницами государыни. Голштинские приспешники не замедлили кивками головы и словами выразить свое одобрение». О ком говорил Петр? Уж явно не о Челищеве с Гендриковой.
И тут Дашкова подтолкнула разговор к крайне опасному вопросу: «Я никогда не слышала, – заявила она, – чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и страшное наказание…
– Вы еще ребенок, – ответил великий князь…
– Ваше высочество, – продолжала я, – вы говорите о предмете, внушающем всем присутствующим неизъяснимую тревогу, так как, за исключением ваших почтенных генералов, все мы… родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась.
– Это-то и скверно, – возразил великий князь, – отсутствие смертной казни вызывает много беспорядков…
– Сознаюсь… что я действительно ничего в этом не понимаю, но я чувствую и знаю, что ваше высочество забыли, что императрица, ваша августейшая тетка, еще жива».
Чтобы прервать неприятный диалог, великий князь просто показал Дашковой язык. «Он делал это и в церкви по адресу священников, – замечала Екатерина Романовна. – …Эта выходка доказывала, что он на меня не сердится». Для мемуаристки диалог с Петром шел о смертной казни как о юридическом феномене. А вот цесаревна поняла подоплеку брошенных мужем слов, недаром она на следующий день хвалила стойкость подруги и отзывалась о ней «самым лестным образом». «Я не могу не улыбаться, думая о вашем доказательстве, – писала Екатерина в одной из эпистол Дашковой, – очень честном с вашей стороны против такого слабого противника. Ваша горячность в защиту истины и справедливость не будет забыта»81.
«Так как среди приглашенных было много гвардейских офицеров, – вспоминала Дашкова, – …то этот разговор стал вскоре известен всему Петербургу и вызвал всеобщие и преувеличенные похвалы по моему адресу… Этому маленькому обстоятельству… я обязана тем, что у меня составилась репутация искренней и твердой патриотки, и, благодаря этому некоторые офицеры не колеблясь облекли меня своим доверием»82.
Обратим внимание на последний аккорд диалога с наследником: «Ваша августейшая тетка еще жива». То был солидарный вздох множества сердец. Дашкова высказала мнение собравшихся. С каждым днем здоровье Елизаветы становилось все хуже, она почти не выходила, и страх нового царствования проявлялся поданными уже открыто. Датский посланник А.Ф. Ассебург замечал: «Елизавету оплакивали еще прежде ее смерти… Общество, видя в Петре III человека жестокого (не по природе, а в силу того убеждения, будто воин не должен поддаваться состраданию), человека трусливого, ненадежного, с горем узнало о кончине столь доброй государыни»83.
Однако прежде, чем душа Елизаветы отлетела, вокруг ее постели разгорелся последний акт борьбы, связанный с наследованием престола. 23 июля 1761 г. Бретейль сообщал в Париж: «Уже несколько дней назад императрица причинила всему двору особое беспокойство: у нее был истерический приступ и конвульсии, которые привели к потере сознания на несколько часов. Она пришла в себя, но лежит. Расстройство здоровья этой государыни очевидно»84.
С 30 августа до ноября 1761 г. австрийский посол Мерси д’Аржанто только дважды видел Елизавету Петровну в театре. «Умственные и душевные силы императрицы исключительно поглощены известными близкими ей интересами и совершенно отвлекают ее от правительственных забот, – писал он. – …Когда изменение черт лица все заметнее заставляет ее ощущать невыгодное приближение старости, она так близко и чувствительно принимает это к сердцу, что почти вовсе не показывается в публике»85.
Но дело шло уже не об изменении черт, а о крайне тяжелом физическом состоянии, в котором Елизавете трудно было не только покидать дворец, ходить, но даже вставать на покрытые язвами ноги. Всю осень 1761 г. она провела в Царском Селе, с ней неотлучно находился только Иван Шувалов, который, как мог, утешал и ободрял больную возлюбленную. Наблюдатели отмечали, что дочь Петра «никогда не помирится с мыслью о смерти и не в состоянии будет подумать о каких-либо дальновидных соответствующих этому распоряжениях»86.
Действительно, всю жизнь панически боявшаяся покойников и избегавшая даже разговоров о похоронах Елизавета отказывалась размышлять о собственном уходе. Ведь ей исполнилось всего 52 года! А предстояло еще подумать о наследнике, составить завещание. Все это было выше сил.
К концу царствования отношения императрицы с племянником выглядели безнадежно испорченными. Мерси д’Аржанто писал: «Постоянное неудовольствие… причиняет ей поведение великого князя и его нерасположение к великой княгине, так что императрица уже три месяца не говорит с ним и не хочет иметь никаких сношений… Она попеременно предается страху, унынию и крайней подозрительности»87.
В то же время все наблюдатели обращали внимание на искреннюю любовь, которую августейшая бабушка проявляла к маленькому царевичу Павлу. Секретарь датского посольства Андреас Шумахер отмечал «сильное неудовольствие государыни странным поведением ее своенравного и малопослушного племянника и нежную, почти материнскую заботу, с какой она воспитывала юного принца Павла Петровича. Он постоянно находился в ее комнатах и под ее присмотром и должен был ее повсюду сопровождать. Его так отличали перед родителями, что их это серьезно уязвляло, а думающей публике давало повод для разных умозаключений»88. Граф Марси тоже доносил, что Елизавета в последние месяцы жизни любила являться в свете вместе с Павлом Петровичем89.
О планах передачи короны юному Павлу писали многие современники. Позднее Екатерина утверждала, будто августейшая свекровь намеревалась «взять сына его (Петра Федоровича. – О. Е.) семилетнего и мне поручить управление»90, но это оказалось «не по вкусу» Шуваловым, и они отговорили императрицу от подобного шага.
Скорее всего, умирающая и сама имела причины не доверять Екатерине. Вряд ли она была готова передать невестке всю полноту власти. Шумахер справедливо замечал: «Я… нисколько не сомневаюсь, что императрица Елизавета должна была назначить своим наследником юного великого князя. Но поскольку государыне не слишком приятна была личность великой княгини, матери этого принца, можно утверждать почти наверняка, что регентство не было возложено на нее одну – право контролировать и утверждать [решения] предоставлялось, по-видимому, Сенату».
Забегая вперед, скажем, что такое устройство как нельзя более отвечало устремлениям воспитателя царевича Павла, Н.И. Панина, известного своими проектами ограничения самодержавия в пользу Сената и Государственного совета. «Императрица слишком хорошо знала направление мыслей этой принцессы, – продолжал Шумахер, – которое слишком часто вызывало подозрения, чтобы вручить в ее руки неограниченную власть. С большой уверенностью можно было предсказать, что она воспользуется такой властью исключительно к своей собственной выгоде»91.