Но этот пророк не был признан в своем отечестве; в московском университете ему было не очень ловко. Во-первых, лекции его не могли возбудить в студентах восторга, сделать из них жарких поклонников. Вот, как он читал: сначала месяц, другой, посвящал славянским древностям, которыe читались буквально по Шафарику; потом переходил профессор к подробному раcсмотрению вопросов о достоверности русских летописей и о происхождении варягов-Руси, т. е. прочитывались обе свои диссертации. После этого, времени оставалось уже немного; это остальное время Погодин проводил в том, что приносил Карамзина и читал из него разныe места, но самыя слабыe и вместе значительныe по предмету, требовавшиe пояснений, дополнений; этого Погодин, кроме варяжского периода, сделать был не в состоянии, ибо все, что выходило по русской истории, драгоценныe издания Археографической Комиссии, для него не существовали; он выбирал из Карамзина места красивыe, превращал лекцию русской истории в лекцию риторики, — так, например, читал с восторгом Карамзинское описание Тамерлановых походов и требовал от слушателей, чтоб и они также восторгались этим описанием; потом обращал внимание слушателей и заставлял их восторгаться искусством Карамзина в переходах от раcсказа об одном событии к раcсказу о другом; главная его цель при этом была убедить студентов, что русская история интересна, что она не хуже какой-нибудь другой, французской и английской; иногда, очень редко впрочем, приносил и летописи, читал из них места; — так, например, он прочел нам знаменитое место о споре владимирцев с ростовцами по смерти Андрея Боголюбскoго. Но какая же была цель этого чтения? — Показать, что вот и в русской истории бывали события вроде западных, являлись на сцену города, граждане, выбирали князей и прочее. Так отрывками добирался Погодин до 1612 года и здесь — по крайней мере, на нашем курсе — остановился. Кроме того, значительная часть лекций посвящалась разговорам со студентами, указаниям, что вот чем надобно заниматься, — изложить историю сословий, историю княжеств, историю городов и прочее, в чем, разумеется, студенты соглашались; но главное, как это делать, об этом не было помину; развивал Погодин притом свою любимую тему, что молодые люди самолюбивы, не хотят беcкорыстно трудиться на стариков: «Ведь вот никто из них не пойдет к старому ученому дрова носить», — так выражался Погодин, разумея под дровами черную ученую работу, приискивание мест в источниках и т. п. Все эти разговоры были забавны, но нисколько не привлекали сердца слушателей к Погодину; смешно было видеть человека самого самолюбивoго, жалующeгося на самолюбие других, человека корыстолюбивoго, требующeго беcкорыстия от других. Таковы были отношения Погодина к студентам; со старыми товарищами своими, профессорами, Погодин еще сходился, с некоторыми был даже дружен по отношениям молодости, — например, с Шевыревым, Кубаревым; но когда приехала толпа новых профессоров из-за границы, Крюков с товарищами, то между ними и Погодным началась явная вражда; вражда эта происходила прежде всего из того, что манеры Погодина, его цинизм произвели самое неприятное впечатление на этих новичков, привыкших к совершенно другим манерам; потом эти господа поонемечились, LAjurabant in verba magistrorum, и так как сначала главное право их на места, главное достоинство их состояло в заграничном образовании, то естественно, что они гордились этим достоинством, превозносили все тамошнее в ущерб здешнему; это задело за живое Погодина, представителя славянофилизма в университете: он стал называть молодых русских профессоров немцами и даже говорить, что онемеченный русский гораздо хуже, вреднее для России, чем немец, что от посылки молодых русских ученых за границу происходит страшное зло для университетов и прочее. Понятно, какиe приятныe чувства возбудили в молодых профессорах подобныe мнения; их вражда разгорелась, и тем менее они могли щадить Погодина, что характер этого защитника Руси не мог внушить им никакого уважения. Граф Строганов, назначенный попечителем, нашел университетский корпус в плачевном состоянии, именно в таком же, в каком нашел и гимназии, и в университете произвел такой же благодетельный переворот, как и в гимназии. Большая часть профессоров были люди бездарные, отсталые, с нелепыми выходками и привычками, подвергавшиеся вследствие того насмешкам студентов; мы уже с трудом могли верить раcсказам наших предшественников до-строгановских о том, что позволяли себе Смирновы, Маловы, Шедритские, Снегиревы на лекциях и экзаменах. Строганов выгнал их всех и заместил кафедры новоприбывшими из-за-границы учеными; отсюда понятно, что он связал свое дело неразрывно с делом последних, которые нашли в нем покровителя и проводителя их мыслей и планов; отсюда понятно, как он смотрел на эти остатки старины — на Погодина, Шевырева, Давыдова; он держал их в университете по авторитету, какой они успели приобрести, и по неимению людей, которыми бы можно было их заменить, ибо для кафедры русской истории и русской словесности не посылали молодых людей за границу, а свои еще не подросли; на ученыe достоинства этих господ Строганов смотрел чрез очки молодых профессоров, — следовательно, не очень уважал эти достоинства; кроме того, он их раскусил с первoго раза и возненавидел их, как людей; он начал презирать Давыдова, из-за ордена и чина готовoго на всякую гнусность; Шевырева — как человека мелкого и вместе задорнoго, несноснoго; Погодина — как корыстолюбивoго, грязнoго холопа и, вместе с тем, дерзкoго, надменнoго; закаленный аристократ Строганов сейчас же враждебно оттолкнулся от демократа Погодина, демократа-блузника Болотникова во фраке министерства народного просвещения. Трое этих господ, с придачею еще четвертoго, Перевощикова, преподавателя очень способнoго, но человека грубoго, не умевшeго разбирать средства для достижения целей, видя отвращение от себя попечителя, бросились к министру Уварову, врагу Строганова. Уваров был человек беcспорно с блестящими дарованиями, и по этим дарованиям, по образованности и либеральному образу мыслей, вынесенным из общества Штейнов, Кочубеев и других знаменитостей Александровскoго времени, был способен занимать место министра народнoго просвещения, президента академии наук etc.; но в этом человеке способности сердечныe нисколько не соответствовали умственным. Представляя из себя знатнoго барина, Уваров не имел в себе ничего истинно-аристократическoго; напротив, это был слуга, получивший порядочныe манеры в доме порядочнoго барина (Александра I-го), но оставшийся в сердце слугою; он не щадил никаких средств, никакой лести, чтоб угодить барину (императору Николаю); он внушил ему мысль, что он, Николай, творец какого-то новoго образования, основаннoго на новых началах, и придумал эти начала, т. е. слова: православие, самодержавие и народность; православие — будучи безбожником, не веруя в Христа даже и по-протестантски; самодержавие — будучи либералом; народность — не прочитав в свою жизнь ни одной русской книги, писавши постоянно по-французски или по-немецки. Люди порядочные, к нему близкие, одолженные им и любившие его, с горем признавались, что не было никакой низости, которой бы он не был в состоянии сделать, что он кругом замаран нечистыми поступками. При разговоре с этим человеком, разговоре очень часто блестяще умном, поражали однако крайнее самолюбие и тщеславие; только, бывало, и ждешь — вот скажет, что при сотворении мира Бог советовался с ним насчет плана. Понятно, как легко было поймать в свои сети такого самолюбивoго и тщеславнoго человека людям, — подобным Давыдову; стоило только льстить, кадить целый день; и вот Давыдов овладел полной доверенностью Уварова; другим средством, к приобретению доверенности и расположения Уварова для Давыдова, равно как для Погодина, Шевырева и Перевощикова, была вражда к Строганову, ибо последний знал Уварова, как он есть, презирал его, как грязнoго человека, и по характеру своему не скрывал этого презрения. Мне говорили, что была еще сильная причина ненависти: Уваров имел связь с мачихою Строганова — отсюда ненависть между министром и попечителем, вредившая так много московскому университету и округу и поведшая к такой печальной для них развязке.
Все эти университетскиие отношения (1838–1842 гг.) имели большое влияние на меня, на мою будущность. Я говорил уже, с какою страстью в отрочестве предавался чтению Карамзина. Это было еще до вступления в гимназию; в гимназии и в университете я почти не дотрагивался уже до Карамзина, ибо он не представлял более для меня ничего новoго; в университете я занялся всеобщей историей вследствие толчка, даннoго Крюковым и Грановским; но время проходило не столько в изучении фактов, сколько в думании над ними, ибо у нас гоподствовало философское направление; Гегель кружил всем головы, хотя очень немногие читали самого Гегеля, а пользовались им только из лекций молодых профессоров; занимавшиеся студенты не иначе выражались, как гегелевскими терминами. И моя голова работала постоянно; схвачу несколько фактов и уже строю на них целое здание. Из Гегелевских сочинений я прочел только «Философию истории»; она произвела на меня сильное впечатление; на несколько месяцев я сделался протестантом, но дальше дело не пошло; религиозное чувство коренилось слишком глубоко в моей душе, и вот явилась во мне мысль — заниматься философией, чтоб воспользоваться ее средствами для утверждения религии, христианства; но отвлеченности были не по мне; я родился историком. В изучении историческом я бросался в разные стороны, читал Гиббона, Викко, Сисмонди; не помню, когда именно попалось мне в руки Эверсово «Древнейшее право Руссов»; эта книга составляет эпоху в моей умственной жизни, ибо у Карамзина я набирал только факты; Карамзин ударял только на мои чувства, Эверс ударил на мысль; он заставил меня думать над русской историей. С большим запасом фактов от Карамзина и с роем мыслей в голове, возбужденных Гегелем, Вико, Эверсом, я вступил на четвертый курс и стал слушать Погодина. Понятно, что его лекции не могли меня удовлетворить, ибо они не удовлетворяли и товарищей моих, хуже меня приготовленных. Бывало, он начнет что-нибудь читать по Карамзину, а я ему подсказываю: «Вот тут-то Михаил Петрович, в примечаниях есть еще важное указание».