— А вот, направо, — скажет отец, а в это время направо шествует похоронная процессия, которую Музиль, призадумавшись, не приметил. «Тьфу! тьфу!» — отплевывается через левое плечо Николай Игнатьевич.
Пров Михайлович Садовский рассказывал мне, как его отец, будучи где-то в отъезде с Музилем и ночуя с ним в одной комнате, незаметно с вечера всыпал ему какого-то красного порошка в ночную посуду. Ночью, в темноте Ник. Игн. использовал по назначению приготовленный сосуд и снова заснул. Рано утром проснулся Михаил Провыч и по своей привычке закурил, за ним проснулся и Николай Игнатьевич, как всегда веселый, оживленный и сразу начал что-то рассказывать Садовскому. Тот молча слушал и вдруг как бы ни к селу ни к городу спросил:
— Коля! А как ты себя чувствуешь?
— Я — прекрасно, а что?
— Да ничего! я так спросил… Ничего не чувствуешь, никакого недомогания?
— Никакого, — ответил уже встревоженным тоном Музиль. — А ты почему спрашиваешь? — в свою очередь задал он вопрос.
— Да так, пустяки, — отнекивался Садовский.
— А все-таки, почему тебе взбрело на ум, что я себя плохо чувствую?
— Да так, пустяки… только… моча у тебя какая-то странная!..
Николай Игнатьевич заглянул в ночной сосуд, побледнел и сразу обмяк, замолчал, расстроился. Он быстро встал, оделся, достал где-то порожнюю бутылку, перелил в нее действительно устрашающее по цвету содержимое ночной посуды и отправился в Москву сдать все это на исследование в лабораторию. До следующего дня нервничал и не находил себе места. Садовский же рассказал об этом всем, и когда Музиль получил результат анализа, то не мог освободиться от поздравлений с чудесным избавлением от болезни… В свое время?. II. Садовский сказал про него:
В театре честный он работник, И в жизни чудный человек, Винтить ужаснейший охотник И благодетель для аптек.
После смерти Музиля отец получил в дар от его семьи весь его архив и содержание письменного стола артиста. Это было несколько объемистых корзин. Долгое время отец разбирал доставшееся ему наследство. В итоге разборки одна из корзин оказалась более чем наполовину наполненной никому не нужными склянками, коробочками с лекарствами и бесчисленными сигнатурками рецептов.
В доме Музиля отцу однажды пришлось играть в карты с А. Н. Островским. Как-то я спросил отца, какое тогда впечатление произвел на него великий драматург.
— Довольно неприятное, — ответил он, — ему очень не везло в карты, и он брюзжал и ныл во время всей пульки, а в конце так расстроился от грошового проигрыша, что уехал домой, не оставшись даже поужинать.
Умер Н. И. Музиль в разгар революции 1905 года. Рассказывали у нас, что он до конца дней живо интересовался событиями, резко критикуя правительство и находя его действия неправильными. Не отдавая себе отчета в происходившем, он считал, что «вместо военных строгостей надо действовать отеческим внушением». Квартира его помещалась где-то рядом с какой-то фабрикой. Однажды волна революции докатилась и до нее. Рабочие забастовали, высыпали на улицу к воротам фабрики и устроили митинг. Николай Игнатьевич с трудом вылез из постели, надел халат и подошел к окну. Он увидел ворота фабрики, толпу и какого-то оратора из молодежи, говорящего речь. Поймав на себе взор говорившего, он строго погрозил ему пальцем, а тот, желая пошутить над стариком, сделал вид, что страшно испугался. Случаю угодно было, чтобы говоривший оратор был последним из выступавших и чтобы после его речи толпа разошлась. Николай Игнатьевич был в восторге от произведенного им эффекта, всем об этом рассказывал и добавлял: «Вот как надо действовать, а не расстреливать». Вскоре после этого случая он скончался.
Его веселая, юркая фигурка, являвшаяся воплощением его амплуа комика, навсегда осталась в моей памяти. Это был добрый, хороший и приятный человек.
Полной его противоположностью являлся Ипполит Карлович Альтани, этот царь и бог оперной труппы Большого театра. Внешне он был чрезвычайно добродушен и благообразен со своими коротко подстриженными усами, длинными волосами, зачесанными назад, и серенькими глазками, блестевшими сквозь пенсне в старинной оправе. Но как от этих сереньких глазок, смотревших сквозь безжизненно прозрачные стекла, так и от цепочки с бесчисленными медалями и знаками отличия, висевшей в петлице, веяло каким-то недобрым холодком. Впрочем, от главного дирижера Большого театра в то время требовалось олимпийство, и человек, не сумевший бы на этих административных высотах вызывать всеобщего страха и трепета, был бы немедленно сочтен непригодным для занимаемого поста. Достигал Ипполит Карлович Альтани этого страха и трепета своеобразным способом. Так, например, перед началом ответственной репетиции Ип. Карл, сидел у себя в комнате и ждал, когда дежурный по репетиц и доложит ему, что весь оркестр, хор и солисты на месте. Тогда Альтани выходил на сцену, окидывал собравшихся своим холодным взглядом и бездушным голосом вопрошал:
— Оркестр весь здесь?
— Весь, Ипполит Карлович.
— Хор весь в сборе?
— Весь, Ипполит Карлович.
— Хорошо. Солисты все налицо?
— Все, Ипполит Карлович.
— Прекрасно. Курьер, афишу!
Уже приученный к навыкам маэстро оперный курьер подавал ему афишу театра, отпечатанную на пани-росной бумаге. Альтани, продолжая смотреть на собравшихся, не глядя брал подаваемую афишу, медленно комкал ее в руке и через всю сцену торжественно шествовал в физиологическую уборную. А весь состав оперной труппы терпеливо дожидался, пока у ее руководителя подействует желудок. И боже упаси было кому-нибудь в это время уйти со сцены. В добровольных доносчиках недостатка не было.
Альтани был хорошим музыкантом и опытным дирижером. Его большой подготовительной и воспитательной работе обязана московская опера Большого театра своим расцветом в начале нашего столетия.
Мне лишь раз пришлось видеть Альтани за пультом — сидел он, как тогда полагалось, у самой рампы, имея весь оркестр сзади себя, и в нужных местах лишь поворачивался вполоборота к музыкантам. Когда наступила сцена, в которой участвовал балет, Ип. Карл, положил свою палочку, встал и сошел с дирижерского места, а взамен его за пульт встал С. Я. Рябов. Так тогда полагалось — дирижировать балетом было ниже достоинства оперного дирижера. Дирижировал Альтани невероятно спокойно, без излишней аффектации и темперамента, иначе мне бы запомнились его позы и движения.
Сергей Евграфович Павловский, второй режиссер, или, согласно официальному наименованию, «учитель сцены» Большого театра, был постоянным посетителем нашего дома. Это был типичнейший неудачник в жизни. По рождению — обнищавший дворянин, он рано увлекся искусством. Обладая небольшим голосом баритоном, Серг. Евгр. начал выступать в опере в провинции. Здесь судьба свела его с входившей тогда в славу молодой певицей Эмилией Карловной. Их взаимоотношения скоро закончились браком. Сам Сергей Евграфович продолжал так же посредственно петь, вызывая дружное зубоскальство критики. Эмилия Карловна же тем временем росла как артистка и певица и наконец заняла первое место в императорской опере. Сергей Евграфович тогда уже окончательно перешел на незавидное положение «мужа царицы», которого волей или неволей приходилось терпеть в том или ином деле. Все это не мешало Павловскому быть чрезвычайно культурным, развитым и образованным человеком. Он свободно владел французским, немецким и итальянским языками, обладал литературными способностями, интересовался и изучал философию. Это последнее увлечение заставило его в конце жизни удариться в толстовство, сделаться вегетарианцем и проповедовать непротивление злу. К нам в дом он понал случайно по какому-то делу, в связи с какой-то постановкой и сразу же подпал под обаяние беззаветной влюбленности в театральное искусство, которая царила у нас благодаря отцу. Его обширные интеллектуальные познания не могли не произвести впечатления на моих родителей, вместе с тем и Сергей Евграфович, очевидно, почувствовал себя очень свободно в нашем доме, где его стали принимать отнюдь не как принудительный ассортимент к его супруге. Незавидные семейные отношения в семье Павловских способствовали увлечению Сергея Евграфовича моей матерью, перед которой он рыцарски преклонялся до конца своих дней. Вместе с ней он изучал философию и преподавал ей итальянский язык. Ко мне он относился исключительно хорошо, обращался со мной не как с ребенком, а как со взрослым. Это мне импонировало и заставляло с особым вниманием прислушиваться ко всему тому, что он говорил, а слушать было что. Этот человек безусловно сыграл большую роль в формировании моего характера в моей жизни.
Как сейчас помню его немного одутловатое лицо с крупным, мясистым носом, жидкие черненькие усикии совершенно седые и словно траченные молью, мягкие волосы бобриком. Он имел привычку при чтении снимать свое неизменное пенсне в старинной черной оправе со шнурком каким-то забавным движением носа без помощи рук. Он был всегда чисто выбрит, но обязательно изрезан. Бывало, Сергей Евграфович во время субботних собраний сидит где-нибудь в уголке и тихо насвистывает, то есть делает вид, что насвистывает, так как свистеть он не умел, и слушает беседу окружающих, изредка поправляя шнурок своего пенсне за ухом. Порой он появлялся у нас вместе со своей женой Эмилией Карловной. Это была дама уже не первой молодости, но молодящаяся, с лицом, совершенно испорченным гримом, вероятно белилами, которые в ее время изготовлялись особо вредным способом на свинце. Благодаря этому, дабы скрыть дефект своей кожи, Эмилия Карловна была принуждена усиленно белиться и пудриться до конца дней. В мое время она уже закончила свою певческую карьеру и занималась преподаванием вокала. Среди ее учеников были два, которыми она особенно гордилась и привозила к нам. Это был модный тенор Митя Смирнов, совершенно неотесанный и чрезвычайно застенчивый и столь же застенчивый представитель московского купечества баритон Красильщиков. Этот последний занимался пением ради собственного удовольствия, но обладал таким тембристым и сильным голосом, что легко мог стать вокальной знаменитостью мира. Помехой этому была его болезненная стеснительность или, вернее сказать, боязнь аудитории. Он абсолютно не был в состоянии петь в присутствии кого-либо. Эмилия Карловна неоднократно созывала к себе меломанов послушать Красильщикова. Приглашенные через коридор проходили в заднюю комнату в квартиру Павловских, а Красильщиков, не зная об этом, проходил в помещение для занятий прямо из прихожей. Неоднократно его слушал и мой отец, который понимал в пении: обладая баритоном, он в свое время сам пел. Отец всегда бывал поражен редкими вокальными данными этого певца. Однажды студенческая молодежь уговорила Красилыцикова выступить на каком-то благотворительном концерте в Благородном собрании, и тот по уговору друзей дал на это свое согласие. После этого он форменным образом потерял покой и аппетит, сделался совершенно больным, но по-купечески сдержал данное слово. Он явился в Благородное собрание с нотами, во фраке, с аккомпаниатором, дождался, когда его объявят с эстрады, вышел, растерянно обвел зал блуждающим взором и, безнадежно махнув рукой, ушел обратно в артистическую и уехал домой.