А Революция, конечно же, явление сатанинское, как говорится, по определению…
Но пойдем далее. В январе-феврале 1937 года Осип Мандельштам создает свою сталинскую «оду», о которой в последнее время высказалось множество авторов, стремясь как-то «оправдать» поэта. Выше подробно говорилось о предшествующей судьбе Мандельштама, и теперь следует завершить этот разговор.
Тот факт, что поэт, написавший в 1933 году антисталинский памфлет, в начале 1937 года сочинил прямо противоположное по духу и смыслу стихотворение, интерпретируется, в общем, трояко. «Ода» рассматривается в качестве: 1) попытки (как известно, тщетной) спастись от новых репрессий, 2) результата прискорбнейшего «самообольщения» поэта и 3) псевдопанегирика, в действительности якобы иронического.
Но тщательно работающий филолог М.Л. Гаспаров в обстоятельном исследовании «О. Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года» (1996) со всей основательностью доказал, что, прослеживая «движение» поэта «от «Стансов» 1935 г. до «Стансов» 1937 г. (где, как и в «оде», воспет Сталин), нельзя не придти к выводу, что «ни приспособленчества, ни насилия над собой в этом движении нет»[562]. И далее говорится о теснейшей связи «оды» Сталину «со всеми без исключения стихами, написанными во второй половине января и феврале 1937 года (а через них — с предшествующими и последующими циклами, и так со всем творчеством Мандельштама)» (там же, c. 111–112).
Словом, «приятие» Сталина органически выросло из творческого развития поэта. В апреле 1935 года он писал в «Стансах»:
…как в колхоз идет единоличник,
Я в мир вхожу…
Не столь давно, в ноябре 1933 года, поэт говорил о коллективизации как о вселенской катастрофе, а тут очевидно определенное «примирение» с «колхозной» Россией…
Необходимо учитывать, что Осип Мандельштам с июня 1934 года жил (в качестве ссыльного за памфлет 1933 года) в Воронеже, окруженном не раз возникающими в стихах поэта черноземными просторами, и, при его чуткости, конечно же, не мог не знать совершающихся на селе изменений.
В уже упомянутой работе М.М. Горинова об истории 1930-х годов показано, что принятый в начале 1935 года новый «Колхозный устав» решительно изменил положение в деревне, — в частности, «колхозники получили известную юридическую гарантию от государства… на ведение личного подсобного хозяйства… почти ⅔ колхозных семей страны имели в личном подсобном хозяйстве коров» и т. д. (цит. изд., с. 328, 329).
В связи с этим следует сказать об одном не вполне точном суждении М.Л. Гаспарова, определяющем «причину» сдвига в сознании поэта. Он пишет, что в приведенных выше строках из «Стансов» 1935 года воплотилась «попытка «войти в мир», «как в колхоз идет единоличник…» А если «мир», «люди»… едины в преклонении перед Сталиным, — то слиться с ними и в этом» (цит. изд., c. 88).
Суждение исследователя можно, увы, понять в том смысле, что поэт изменил свое отношение к Сталину не благодаря тем изменениям в бытии страны, которые он видел и осознавал, а, так сказать, бездумно присоединяясь к бездумному всеобщему культу. Но ведь Осип Мандельштам в 1933-м безоговорочно выразил свое отношение к трагедии коллективизации и, соответственно, вождю. А с середины 1934 года он на Воронежской земле наблюдает существенные перемены в жизни деревни. В начале июля 1935-го поэт сообщает в письме к отцу: «…вместе с группой делегатов и редактором областной газеты я ездил за 12 часов в совхоз на открытие деревенского театра. Предстоит еще поездка в большой колхоз»[563]. Об этой второй — десятидневной — поездке рассказывал в письме от 31 июля 1935 года близкий тогда поэту С.Б. Рудаков:
«Осип весел. Там было так… Осип пленил партийное руководство и имел лошадей и автомобиль и разъезжал по округе верст за 60–100… знакомиться с делом… А фактически это может быть материал для новых «Черноземов» (имеется в виду стихотворение с этим названием, написанное в апреле 1935-го. — В.К.). Говорит: «Это комбинация колхозов и совхоза, единый район (Воробьевский) — целый Техас… Люди слабые, а дело делают большое — настоящее искусство, как мое со стихами, там все так работают». О яслях рассказывает, о колхозниках… Факт тот, что он… видел колхоз и его воспринял… Как ребенок мечтает поехать еще туда»[564].
Кто-либо, по всей вероятности, скажет, что Осип Мандельштам крайне «идеализировал» увиденную им жизнь. Однако в сравнении с началом 1930-х годов жизнь деревни, без сомнения, изменилась в «лучшую сторону»: созидание шло в ней на смену разрушению. И, конечно же, поворот в отношении поэта к Сталину (пусть опять-таки «неадекватный», с крайней «идеализацией») был порожден не самодовлеющим стремлением «слиться» (по слову М.Л. Гаспарова) с его многочисленными воспевателями (ведь их было немало и в 1933 году, — в том числе близко знакомые поэту Пастернак, Тынянов, Чуковский, Эренбург и т. д., — но Мандельштам тогда противостоял им), а поворотом в самом бытии страны, — поворотом, который Осип Эмильевич, как ясно из только что приведенной информации, лично и горячо воспринимал.
Впрочем, М.Л. Гаспаров в другом месте своей книги дает совершенно верное определение исходного смысла мандельштамовской «оды» Сталину — в сопоставлении со смыслом памфлета 1933 года:
«В середине «Оды»… соприкасаются… прошлое и будущее — в словах «Он (Сталин. — В.К.) свесился с трибуны, как с горы. В ряды голов. Должник сильнее иска». Площадь, форум с трибуной… это не только площадь демонстраций, но и площадь суда. Иск Сталину предъявляет прошлое за все то злое, что было в революции и после нее (разумеется, включая коллективизацию. — В.К.); Сталин пересиливает это светлым настоящим и будущим… Решение на этом суде выносит народ… В памятной эпиграмме против Сталина поэт выступал обвинителем от прошлого — по народному приговору он неправ…» (цит. соч., с. 94), — надо думать, «неправ» именно теперь, в 1937-м, когда безмерно трагическое время коллективизации — это уже «прошлое».
* * *
Пришвин, Булгаков, Мандельштам… Это настолько высокие и весомые личности (и вместе с тем глубоко своеобразные), что их сознание и поведение в 1930-х годах уместно рассматривать как часть, как компонент самой истории страны. И изменение их восприятия Сталина или, вернее, экономико-политического курса, осуществлявшегося под знаком этого имени, являло собой отнюдь не какое-либо «приспособленчество», а изменение основы, стержня общественного сознания России, которое не могло не «одобрять» переход — или хотя бы установку на переход — от разрушения к созиданию.
Естественно, встает вопрос о том, как понимать тогда жестокий конец Осипа Мандельштама, который был 2 мая 1938 года вновь арестован (срок его ссылки за стихи о Сталине окончился за год до того, 16 мая 1937 года), приговорен к пяти годам лагеря и вскоре умер там (27 декабря 1938)…
Как уже говорилось, Мандельштама нельзя причислить к тому слою и типу людей, против которых был целенаправлен террор 1937 года, о чем, между прочим, писала и его вдова. Весьма показательно, что отдавший приказ об аресте поэта в 1934 году Агранов был арестован 20 июля 1937 года (то есть намного раньше вторичного ареста Осипа Эмильевича) и расстрелян 1 августа 1938 года (за месяц до того, как поэта отправили в лагерь). А допрашивавший Мандельштама в 1934 году Шиваров был арестован на полгода раньше него, в декабре 1937-го, отправлен в лагерь и там, в июне 1938-го (опять-таки раньше гибели поэта) покончил с собой[565].
Эти факты сами по себе побуждают задуматься о сути происходившего. Главнейшим словом в терроре 1937-го было слово «троцкизм»; даже судебный процесс над Бухариным и присовокупленными к нему лицами назывался процессом над «Антисоветским правотроцкистским блоком», — что несло в себе привкус абсурда, ибо Бухарин, находясь у власти, выступал как антипод Троцкого…
И в «Обвинительном заключении» по «делу» О.Э. Мандельштама от 20 июля 1938 года утверждалось, что он-де «разделял троцкистские взгляды»[566]. А в постановлении «Особого совещания» («ОСО») НКВД от 2 августа сказано, что О.Э. Мандельштам осужден «за к.-р. деятельность». Уже шла речь о том, что «контрреволюционный» по своей внутренней сути переворот преподносился как борьба с «к.-р.»; стоит сообщить, что подписавший постановление «ответственный секретарь ОСО тов. И. Шапиро» был арестован всего через три с небольшим месяца, 13 ноября 1938 года (когда поэт еще был жив) и позднее расстрелян[567].
Разумеется, Осип Эмильевич не имел отношения ни к троцкизму — вдова поэта вспоминала, как он, находясь в столовой и узнав, что туда идет Троцкий, убежал, бросив столь ценимый тогда обед[568], — ни к тому, что, согласно верному определению Георгия Федотова, подразумевалось под «троцкизмом». Большинство репрессированных в 1937-м, разумеется, отнюдь не принадлежало к троцкистам как таковым, но так или иначе было причастно тому, что Федотов определил словами «революционный», «классовый», «интернациональный».