В 1916 году обстановка музея уже значительно переменилась сравнительно с тем временем, когда единственным официальным хранителем был О.Э. Лемм. Теперь их числилось трое: Лемм получил звание старшего хранителя, так же как и Розенберг; младшим был зачислен В.М. Алексеев. Сверх штата кроме С.Е. Винера работал иранист В.А. Иванов, большой чудак, основательный знаток суфизма и фанатичный любитель рукописей; он был очень удачный „охотник“ за ними и дважды посылался Академией Наук для сбора их в Среднюю Азию. Музей обогатился очень большой, им составленной так называемой „бухарской“ коллекцией. Резкий человек и парадоксалист, он постоянно изводил, особенно за полуденным чаем, тихого, тоже работавшего в музее армянина А.А. Калантаряна, который придумывал язвительные ответы обыкновенно только тогда, когда все уже расходились. Незадолго до меня в музей был приглашен талантливый монголист Б.Я. Владимирцов. Количество сотрудников продолжало расти и после моего поступления. Лемма заменил коптовед и эллинист П.В. Ернштедт, появился молодой кавказовед А.Н. Генко.
В 1918 году в Азиатском музее произошло большое событие: по инициативе С.Ф. Ольденбурга сотрудником была зачислена первая женщина – ученица Б.А. Тураева египтолог Н.М. Дьяконова (впоследствии Алексеева). За нашим и примыкавшим к нам поколением постепенно стали появляться и наши ученики.
Яркий колорит музею придавали и два служителя: Дмитрий Брядов и Еремей Зюзин, которые провели здесь большую часть „залемановского“ и весь „ольденбурговский“ периоды! Оба выходцы из простой крестьянской среды, они по природе обладали немалыми талантами, которые сумели развить, попав в культурное учреждение. Не говоря про то, что оба они хорошо справлялись с разнообразными шифрами и латинскими шрифтом, и тот и другой были в своем роде Tausend–kunstlei'ами (мастерами на все руки) – Брядов самоучкой великолепно чинил часы, Зюзин – сапоги. Это все еще, так сказать, „бытовые таланты“, но более интересно то, что Брядов стал заправским фотографом и артистически снимал восточные рукописи. Академия командировала его с этой целью на Афон, а когда музею приходилось по просьбе заграничных ученых посылать фотокопии с рукописей, очень часто приходили специальные благодарности за особо искусное выполнение. Иностранцы, конечно, не подозревали, кто над этим работал. Когда штат музея расширился до трех служителей, третий обыкновенно менялся, но Брядов и Зюзин сохранялись неизменно и без них трудно было бы представить музей или какое-нибудь событие в его жизни. Оба впоследствии перешли с ним в новое здание, но Брядов стал там хворать, с трудом поднимался на лестницу и не мог уже чинить часов. Он умер в 30-годах вскоре после Розенберга. Зюзин, повысившийся до чина научно-технического сотрудника, тоже постепенно хирел, однако окончательно его подкосил только тяжелый 1942 год. С ним ушел последний представитель старого Азиатского музея, хорошо помнивший разные периоды в его жизни.
Директорство Ольденбурга, главным образом 1917-1925 годы, было порой особого расцвета музея, когда он незаметно стал центром в сущности всего научного востоковедения в Ленинграде. В известной мере к нему перешла объединяющая роль распылившегося факультета восточных языков и своеобразной высшей школы научной практики „Восточного отделения Археологического общества“, которое на ряд лет заменила „Коллегия востоковедов при Азиатском музее“. Душой всего этого оживления был, конечно, С.Ф. Ольденбург, но он, в связи с исключительно широкой организационно-научной работой по Академии и вне ее, не всегда мог уделять достаточное время Азиатскому музею; вся будничная работа и повседневная организация оказались в руках Ф.А. Розенберга, который неожиданно обнаружил большой дар объединителя младшего поколения. Лемм быстро дряхлел и в 1918 году скончался. Розенберг, оставшийся старшим хранителем, по прежнему соблюдал свой ворчливый тон, но незаметно сумел приблизить к себе всех сотрудников, подчинив их и выдающимся научным авторитетом и, в особенности, ореолом исключительно высокой и благородной культурности; наряду с первоклассным ученым он был крупным и тонким знатоком мировой литературы и искусства.
В такой обстановке работалось легко, несмотря на все тягости, выпавшие Петрограду в ту эпоху. Для меня период 1916-1921 годов был временем погружения не только в отдельные рукописи, но уже целые коллекции и фонды. Иногда они подавляли меня своим количеством, однако постоянное соприкосновение с живым, все время обновляющимся материалом поддерживало особо повышенный темп научной работы и ощущений.
Мне прежде всего пришлось привести в порядок более чем тысячу рукописей так называемой Кавказской коллекции, поступивших с Кавказского фронта. Они каждую неделю доставлялись посылками в музей; непрекращающийся поток иногда пугал меня, грозя затопить. Рукописи в большинстве случаев были второго, чаще даже третьего „сорта“, но просмотр громадного количества их приучил меня быстро ориентироваться в новом материале и расширял кругозор на все области письменности. Впервые для меня делалась наглядной картина литературной образованности в одной из провинций мусульманского мира, связанных с арабской культурой; перед моими глазами проходили и учебники, и схоластические ученые произведения, одним словом – весь „круг чтения“, которым до XX века в течение нескольких столетий питались целые поколения.
Едва я успел справиться с этой лавиной, как меня поглотила другая, еще более значительная работа: разбор рукописного наследия В.Р. Розена, только в это время поступившего от его старшего ученика, известного ираниста В.А. Жуковского, умершего в 1918 году. Мне думалось, что Розена в последнюю пору его жизни я знал довольно близко, но только теперь при разборе рукописей, а затем и обширной корреспонденции, я мог оценить в полной мере эту крупную фигуру мирового ученого, общение с которым считали для себя честью специалисты всех стран, организатора русского востоковедения, из школы которого вышли такие светила нашей науки, как Ольденбург, Марр, Бартольд и многие другие. Неопубликованные работы Розена, его неоконченные статьи, наброски, автобиографические документы и корреспонденция доставили мне материалы для публикаций на всю жизнь, но далеко еще не исчерпаны.
Если прибавить, что в эти же годы в музей поступили рукописи патриарха Григория из Зимнего дворца и большая коллекция бывшего Учебного отделения Министерства иностранных дел, что все время росла «бухарская коллекция» Иванова и каждая арабская рукопись должна была пройти через мои руки, то легко понять, в каком море я оказался, с каким напряжением и подъемом все время шла работа, поддерживаемая новым материалом на неизменно высоком уровне. Радость крупных открытий перемежалась с удовлетворением от роста наших фондов и все более тесного вхождения их в науку. Новые коллекции отчетливее обрисовывали значение старых; все мы почувствовали это особо ярко, когда, в связи со столетием музея в 1918 году, по инициативе С.Ф. Ольденбурга составляли краткую историю отделов по специальности каждого. Знакомство с материалами основателя первого хранителя музея Френа на недосягаемую высоту поднимало фигуру этого первоклассного ученого и беззаветного труженика на пользу музея. Сознание того, что продолжаешь работу, завещанную великими предшественниками, помогало преодолевать трудности тех лет и неустанно творить свое скромное незаметное дело. Годы 1916-1921 были для меня периодом, когда я как бы погрузился всецело в рукописи Азиатского музея.
В конце 1921 года я был избран академиком и по обычному порядку того времени должен был оставить место сотрудника в музее. По существу это, конечно, не помешало бы мне продолжать работу, но в следующем году я был избран еще на впервые установленную должность секретаря Отделения исторических наук и филологии. Новые организационно-административные обязанности, связанные с необходимостью заменять непременного секретаря С.Ф. Ольденбурга во время его частых поездок, почти на семь лет оторвали меня от музея и сильно сократили возможность личной научной работы.
Между тем старый Азиатский музей приходил к концу. В связи с двухсотлетним юбилеем Академии в 1925 году, музей перешел в новое здание наверху библиотеки Академии Наук, а затем превратился в Институт востоковедения, объединив другие востоковедные учреждения Академии. Начался новый период. Все работники это сознавали, однако многим было трудно расставаться со старым, неудобным, но уютным и как-то обжитым помещением музея в Таможенном переулке, где он занимал первый этаж, а здесь надо было подниматься, по существу, на восьмой. Не для всех это было даже физически легко и прежде всего почувствовал это Ф.А. Розенберг. Хворавший последние годы, иногда с трудом двигавшийся, после переезда он окончательно начал как-то потухать. Врачи долго не могли определить старческого туберкулеза и последний хранитель на глазах у всех нас сходил на-нет. Как верная нянька почти каждый день навещал его в одинокой квартире Е.Д. Зюзин, быть может слишком балуя выполнением некоторых, едва ли полезных для больного желаний. Умирал он все же героически на посту ученого: в те немногие ночные часы, когда на время оставляла сорокаградусная температура и исчезали видения отошедших друзей, он готовил к юбилею Фирдоуси перевод и комментарии избранных отрывков из „Шахнаме“, лучшим знатоком которой он был. Небольшая, изящно изданная книжка и оказалась его последний, увы, уже посмертным произведением.