С помощью врачей, знавших ранее отца, и он и дядя Владимир попали в больницу в светлую палату под белоснежные простыни. Отец мне потом рассказывал, что та минута, когда после горячей ванны в чистом больничном белье он лег на койку, завернулся колючим казенным одеялом,- та минута была одной из самых блаженных в его жизни.
У дяди Владимира начался туберкулезный процесс, у него температура действительно поднялась выше 37°, а у моего отца никакого жару не было. Но в больнице служили сестры милосердия и сиделки, из коих две были уроженками Епифанского уезда и многое хорошее слышали о моем отце.
Опасались лишь одного человека - больничного комиссара, единственного большевика - бывшего фельдшера. Он следил, нет ли среди его подопечных симулянтов. Отец никак не мог научиться натирать градусник между ладонями, по способу ленивых школьников. Сиделки приносили ему стакан остывающего чаю, он должен был туда опустить градусник, да опустить осторожно, чтобы ртуть не подскочила до 42°.
Так и проводили свои дни в нескольких палатах заключенные больные подлинные и мнимые,- рассказывали друг другу интересные истории, читали, ждали очередной миски жидкого супа, курили, бродили по коридору. И только конвойный у наружной двери своей винтовкой напоминал, каково было их положение. Вместе с отцом находились многие его знакомые по прежней службе, с которыми он встречался на дворянских выборах, на различных губернских съездах и собраниях.
Моя мать ходила к нему каждый день, передавала посылку, разговаривала с ним в присутствии конвойного и вновь уходила. Деникин поспешно отступал значит, заложников расстреливать не будут. Рассказывали, что красные победили благодаря вновь прибывшим двум ротам латышских стрелков. Мать переписывалась с нами, писал письма и отец. Мы отвечали...
8.
Как же мы жили без родителей на новой квартире в течение двух последних месяцев девятнадцатого года?
Дом Любимовых был деревянный, пятистенка, под железной крышей, с просторными сенями сбоку и просторным сараем сзади. В первой комнате высилась огромная русская печь, за перегородкой была маленькая спаленка. Парадную комнату перегораживала занавеска. Таким образом, мы могли говорить, что у нас четыре комнаты. В первой за перегородкой обосновались Владимир и я, в кухне за печкой спала Лёна, в большой комнате жили обе мои старшие сестры и стояла кровать, ожидавшая родителей, а за тамошней перегородкой заняли места тетя Саша, Нясенька и обе мои младшие сестры. Графская мебель была частично самая простая, частично черного и красного дерева с резными спинками и ножками, широкая роскошная кровать для родителей, изящный туалетный столик, два кресла, обитые штофом.
Тетя Саша учила меня и моих младших сестер. Сестра Лина ходила работать в библиотеку, сестра Соня в школу второй ступени, брат Владимир, окончив школу еще весной, первое время не имел определенного места службы, иногда уходил мазать какие-то плакаты. Помню его огромный, в лист фанеры, плакат изображавший кузнеца, стукающего тяжеленным молотом по наковальне. Меня восхищали искры в виде алых траекторий, разлетавшихся во все стороны. Плакат повесили на Базарной площади по случаю второй годовщины Октябрьской революции, и в течение нескольких дней прохожие на него глазели. А пошел дождь, и всё смыло.
Тогда я впервые увидел демонстрацию с красными флагами и полотнищами. На Базарной площади, напротив собора, соорудили из теса трибуну, сзади которой и висел тогда еще новенький Владимиров плакат. Оратор вещал о мировой революции, говорил, что сбываются мудрые предначертания великого Карла Маркса - поднялась социалистическая революция в Баварии и в Венгрии, скоро вся Европа запылает, пролетариат захватит власть во всех странах. Тогда ходил анекдот, что даже собаки рычали: "миррровая ррреволюция!" Потом и в Баварии, и в Венгрии горстка захвативших власть была разгромлена. Газеты кричали: "Кровавая собака Носке", "социал-предатели Каутский, Шейдеман и иже с ними". Особенно доставалось вождям германских социал-демократов, которые повели рабочий класс по пути мирных, чисто экономических завоеваний.
Лина и Соня по вечерам обычно пропадали с подругами и кавалерами. А Владимир был домосед. Он раздобыл коробку великолепных акварельных красок, а бумага была из графского архива. По прежней привычке, забравшись с ногами на его кровать и облокотившись о стол, я часами молча смотрел, как тончайшей кисточкой он подцеплял из коробки порцию краски, как разводил ее водой и раскрашивал светлыми и яркими тонами очередную картинку. Он носил английский френч покойного дяди Миши со следами споротых погон на плечах и огромные подшитые валенки.
Где он прочел одно из самых прекрасных сказаний древней Руси - "О невидимом граде Китеже",- не знаю. В целой серии картинок он изобразил, как князь Георгий с соколом на руке едет на коне, как Гришка Кутерьма ведет татар, нарисовал сечу при Керженце, синее озеро Светлояр, окруженное березками, самого города нет на трех горах, а его опрокинутое отражение белые стены с башнями, а за стенами храмы златоглавые - видятся на поверхности озера. Владимир тогда увлекался Билибиным и раскрашивал контуры чистыми тонами без теней, а вокруг каждой картинки выводил орнаменты заимствовал узоры из различных книг, сам их выдумывал, переиначивал по-своему. Вся серия картинок погибла при нашем переезде.
С тех пор зародилась в моем сердце светлая мечта попасть на озеро Светлояр, к невидимому граду Китежу...
Питались мы главным образом бучальскими подношениями, в которых основным продуктом являлась рожь. Поварихой была Нясенька, но она не отличалась особым умением и не знала, как обращаться с русской печкой. Нясенька сутки мочила рожь, затем двое суток в чугуне ее варила и парила, и все равно зерна оставались твердыми, через час после еды они выскакивали непереваренными и доставались воронам и нашей единственной курице. Курицу эту мы берегли, в честь нашей подняни я ее назвал Лёной, и мы мечтали, как начиная с весны каждый день будем получать по яичку.
Из тогдашних кушаний вспоминаю соломату - это печенная на сухом противне ржаная мука, которую потом кипятили. Другое кушанье - картошка; для экономии ее варили только в мундире - очищай сам или съедай с кожурой. Иногда Нясенька толкла ее нечищеную и подавала на стол. Разрешалось взять лишь чайную ложечку зеленого конопляного масла, которое раздавалось тетей Сашей с аптекарской точностью. Щи варились вегетарианские, из тухлой капусты серого цвета. По утрам мы, младшие, выпивали по стакану молока. Хлеб выдавали по карточкам. Ежедневно я ходил в лавку на Воронежской, и там бывший военнопленный рыжеусый австриец Франц отвешивал мне 13 1/2 фунтов, по-теперешнему, это пять кило, при тогдашней скромной еде - немного. Разрезала хлеб Нясенька, к каждому куску подкладывала кубики добавочек, крошки по очереди съедали я и мои младшие сестры. Через день я ходил за молоком к бывшему смотрителю Богородицкой тюрьмы. Само здание уже год как пустовало. А заключенных держали в бывших купеческих лавках на Базарной площади. После обеда и ужина пили чай из самовара с сахарином или сахаром вприкуску. Кусочек сахара закладывался за щеку, и через него пропускался морковный чай. Такого кусочка хватало на две чашки.
Опять приехал из Бучалок Суханов и привез более богатые подношения, в том числе пару подшитых валенок, две или три пары шерстяных носков и варежек, живого петуха и трех живых кур. Часть продовольствия отдали дедушке с бабушкой и Трубецким, сами до отвала ели только один день. Петуха я назвал Коржем*{6}, кур - Нясенькой, Няней Бушей и Полей (в честь подняни Трубецких). Ура! Сколько весной у нас будет яичек!
Ближе к весне Суханов приезжал в третий и в последний раз, привез еще трех живых кур. Затем он вновь появился у нас в 1926 году, уже в Москве.
Тогда начали прижимать налогами торговцев, и Суханова за его открытую в начале нэпа лавочку обложили таким налогом, что он взвыл. Описали у него все имущество и грозили отобрать дом. Он приехал в Москву хлопотать, жил у нас несколько дней и со жгучей ненавистью рассказывал, как его обижали односельчане. Мои родители пытались ему помочь, достали для него какую-то бумагу, он уехал, но через некоторое время нам написал, что бумага не помогла и его разгромили. В 1929 году он вновь появился у нас - в лохмотьях, покрытый вшами. Мать кормила его в прихожей, он сбивчиво отвечал на ее вопросы, и тогда мать, подозревая недоброе, спросила его:
- Егор Антонович, а ведь ты из тюрьмы убежал?
- Убежал,- подтвердил он.
Мать очень испугалась, уложила его спать на полу в прихожей на какой-то дерюге, а утром сказала ему, чтобы он уходил. О дальнейшей его судьбе ничего не знаю.
А тогда, в Богородицке, он нас форменным образом спасал. После каждого его приезда мы чувствовали себя бодрее, поднималось наше настроение.