писал Пушкин, —
Вам венец и трон
Дает закон — а не природа;
Стоите выше вы народа,
Но вечный выше вас закон.
И горе, горе племенам,
Где дремлет он неосторожно,
Где иль народу, иль царям
Законом властвовать возможно!
Суждения Пушкина вполне определенны и не допускают разных толкований. И восемнадцатилетний поэт обращается «к царям» с такой яркой тирадой-поучением:
И днесь учитесь, о цари:
Ни наказанья, ни награды,
Ни кров, темниц, ни алтари
Не верные для вас ограды,
Склонитесь первые главой
Под сень надежную закона,
И станут вечной стражей трона
Народов вольность и покой.
Эти стихи читались всюду, подымали дух дворянских заговорщиков, требовавших от, царя соблюдения его обещаний, наконец дошли до самого Александра.
Необходимо указать, что в это же петербургское трехлетие Пушкиным было написано еще одно стихотворение, которое было тоже истолковано и принято публикой в рукописях с известным искажением смысла. В июле 1819 года Пушкин после болезни посещает Михайловское, живет там на отдыхе, теснее знакомится с семейством Прасковьи Александровны Осиповой в усадьбе Тригорское, где подросли и расцвели ее дочери,
В этой обстановке, среди русской природы поэт написал стихи «Деревня».
восклицает поэт, обращаясь к «пустынному уголку».
Поэт сливается с деревней, с этим мирным бытом, с этой тишиной, — с этим «довольством и трудом», находит в этой истине «блаженство» — и так говорит о себе:
Я здесь, от суетных оков освобожденный,
Учуся в истине блаженство находить,
Свободною душой закон боготворить…
Тургеневский мотив требований закона явственно звучит и здесь, в этой деревенской тишине, где, однако, этот «закон на случай» не соблюдается, потому что
Не видя слез, не внемля стона…
…Здесь барство дикое, без чувства, без закона
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца,
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
Можно сказать, в этих стихах своих Пушкин с необыкновенным мастерством вскрыл всю историко-юридическую природу крепостного права.
Освобожденное царем Петром Третьим от обязательной службы в 1762 году, дворянство, в силу закона этого, отнюдь не возымело и не могло никак возыметь увеличения власти над крестьянами. Закон не оформил, никаких новых отношений между барином и мужиком, не указал им их новых прав, их обязанностей как взаимно возросших. И вот здесь, среди молчания закона, господствует лоза, бич — то есть кулачное право, право быта, отымается собственность, время, труд земледельца. Не просто «крепостного права» здесь нарисована картина, а права «кулачного», картина фактического бесправия крестьянства в государстве.
Эти стихи по возвращении поэта в Петербург пошли по рукам как стихи, обличающие государственное беззаконие. Весть о них дошла до царя, он приказал эти стихи представить ему. Князь Васильчиков получил их через Чаадаева у самого Пушкина и представил царю.
И эти же самые стихи были взяты на вооружение политическими тайными обществами.
А между тем Пушкин спокойно заканчивает работу над «Русланом». Наконец на простой деревянный стол его комнаты в Коломне легла готовая рукопись.
Весть об этом распространилась по Петербургу, и первым поздравил Пушкина благороднейший и добрейший В. А. Жуковский и подарил при этом автору свой портрет. На портрете автограф: «Победителю-ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила», 1820, марта, 26, Великая пятница. Жуковский».
Появление в печати поэмы было встречено публикой и прессой шумно. Показательна рецензия в журнале «Вестник Европы», подписанная. — «Житель Бутырской слободы».
«…Позвольте спросить, — писал этот аноним, — если бы в Московское Благородное Собрание как-нибудь втерся (предполагают невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться?.. Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины снова появлялись между нами! Шутка грубая, не одобряемая вкусом просвещенным, отвратительна, а нимало не смешна, и не забавна».
Это раздражение, этот густопсовый дворянский европеизированный окрик — лучший свидетель того, что Пушкин из Царскосельских парков уходил уже прямо на площадь, на торг, к живому народу. Равно окрик этот — доказательство того, каким абсолютным, каким огромным виделось таким критикам это расстояние между Царским Селом и народом, которое начинал преодолевать на своем пути поэт.
Три этих года в Петербурге (1817–1820) во многом определили судьбу Пушкина.
Глава 5. «Искатель новых приключений»
Все совсем другое! Все, все!
Августовская южная ночь. Сияющая пыль частых звезд на черном небе. Ровный ветер с моря, смутные паруса, на них отсвет топового огня, тени снастей. На ближнем берегу черные очертания гор, высоких тополей, кипарисов…
Пушкин на палубе военного брига «Мингрелия» охвачен соленым, божественно чистым воздухом, мерным шумом волн. — Как все переменилось! Как прекрасна жизнь!
Растаял, исчез где-то тяжкий, угрязший в северном болоте Петербург… С ним царь — бледный, голубоглазый, полуглухой щеголь в длинном сюртуке с отпяченным задом, в треуголке, с пышным султаном из перьев.
Царь, говорящий неправду, потому что он не смел сказать правды. И в Петербурге все повторяют царскую неправду, хоть все знают правду. «Правость неправого права» — проблема известная.
Повторяют и посмеиваются. Дали царю титул: «Благословенный!»
Не слышно здесь грохота барабанов, визга пикколо-флейт, мерного топота солдат на вахт-парадах, «однообразной красивости в их стройно зыблемом строю…»
Все исчезло, как исчезло давно Царское Село. Остались только ветер над морем и свободный Пушкин!
Вахтенные у штурвала, слабо светит компас, птицей летит корабль, чуть с креном на правый борт. Как Чайльд Гарольд, бросает позади Пушкин свое прошлое:
Надулись паруса. Как будто вторя
Его желаньям, ветер крепче стал…
Поплыл корабль, и скоро в пенном море
Бесследно тонет ряд прибрежных скал.
Тогда в душе Гарольда сожаленье
Проснулось, может быть… Но ничего
Он не сказал и скрыл, свое волненье…
Давеча мисс Маттен славно декламировала по-английски эти стихи Байрона!
Мисс Маттен — англичанка, строгая гувернантка Раевских… И Раевские здесь плывут на корабле в Гурзуф из Феодосии. Это они, Раевские, подхватили Пушкина, что в горячке валялся в беленой халупе в Екатеринославе. Вылечили его. Окружили чудесным, неведомым дотоле хороводом чистой семейной дружбы.
Светает — на небе виднее путаница снастей. На востоке переливно сияет утренняя звезда. Свежесть моря. А где все эти дипломатические, скучные бумаги «на переписку», «на подшивку», «в архив», «к делам»? Смешно! Чьи это длинные ощеренные зубы в дерзкой улыбке? Этот утонченно вежливый разговор, кончившийся вызовом на дуэль? Все случилось чудом… Само собой. Как судьба! Утром четырнадцатого апреля 1820 года Пушкин был еще в постели, когда к квартире Пушкиных у Калинкина моста на паре серых подкатил полицмейстер их части. Рослый мужчина, придерживая шпагу, ловко соскочил с дрожек, взбежал на крыльцо, достучался в двери и уже на скрипящих цыпочках влез в комнату поэта.
Домашние, встревоженные, неубранные, выглядывали из-за полуприкрытых дверей. Хорошо, что батюшка Сергей Львович на сей раз почивали крепко и не проснулись, а то бы хватило на целый день тревожных ламентаций о погибающем сыне.
— Господин Пушкин, — из приличия сдерживая густой свой бас, говорил полицмейстер. — Его сиятельство господин военный генерал-губернатор граф Милорадович изволит вас требовать к ним-с. Немедля…
Через каких-нибудь четверть часа пара серых во весь мах уже несла поэта с полицмейстером вдоль Фонтанки, заставленной рыбными садками, лодками, всю в толпе — хлопочущей, торгующей, оживленной… Весеннее утро все в нежных маревах, в тени домов, по-утреннему еще длинных. Проскочили дом Гаврилы Романовича Державина, Обуховскую больницу, поворот налево, через мост…
Дом генерал-губернатора, трехэтажный, желтый, с будкой, с часовым.
— Стой!
Пушкин выпрыгнул на тротуар первым, за ним молодцевато — полицмейстер, ставший было поправлять треуголку с султаном. А Пушкин бежал уже по лестнице на второй этаж… Навстречу — красавец адъютант. — Доложите его сиятельству… Пушкин! Озабоченный взгляд, полуулыбка: