выше различия в способах передачи информации в воспоминаниях Флорана и Марион свидетельствуют, что хорошо известные филологам психолингвистические особенности мужского и женского типов дискурса были (а, возможно, и по сей день остаются) свойственны и такому специфическому типу речи, как судебное признание. Причем в нашем случае они не исчезли из показаний даже после того, как те были записаны судебным писцом.
Как полагают современные исследователи, различия двух типов дискурса проявляются на самых разных уровнях: на уровне синтаксиса, морфологии, фонологии [156]. Но прежде всего они различаются по форме, в которой для мужчины ключевым словом является глагол (или слово, передающее действие). Как я уже упоминала, речи Флорана де Сен-Ло была присуща именно такая, глагольная форма высказывания: «он был», «он увидел», «он позавтракал», «он умолял», «обещал ей и поклялся», «они уехали», «он возил ее», «спал с ней» и т. д.
В отличие от мужского, женский дискурс обладает именной формой, отражающей не действие как таковое, а душевное состояние человека в момент его совершения. Как отмечала Верена Эбишер, эти особенности находятся в зависимости от понимания мужской и женской «природы». Мужчины всегда объективны, рациональны, говорят громко и уверенно. Женщины эмоциональны, иррациональны и не уверены в себе [157]. И хотя подобное деление является стереотипным, оно лучше других подчеркивает различия в двух типах дискурса.
Именная форма была, безусловно, присуща рассказу Марион, поскольку прежде всего она хотела передать на словах свои чувства, свое душевное состояние. «Испытывала огромную любовь», «чтобы быть еще сильнее любимой», «любовный жар», «он любил ее прекрасно и с великом жаром», «великая и прекрасная любовь, которую она питает к Анселину» – таковы ее типичные высказывания. Вспоминая о пережитом, эта женщина по-прежнему пребывала в том эмоциональном состоянии, что и тогда, когда ее возлюбленный был еще жив и она надеялась вернуть его. Именно поэтому, как представляется, она полностью отрицала свою вину в его смерти даже после четырех сеансов пыток. Марион, собственно, вообще не интересовалась настоящим – ситуация, которую Ролан Барт описывает как враждебное отношение к реальности [158]. Ее речь в суде можно представить как вариант молчания. Это была речь-вызов, речь, противопоставленная формальному признанию, которое ожидали услышать от нее судьи.
Примером речи как молчания служит и поведение Флорана де Сен-Ло. Отказавшись давать показания, он, тем не менее, рассказал в тюрьме историю своей любви к Маргерит, сознательно заменив ею признание в совершении многочисленных краж. Как мне кажется, именно эта особенность поведения двух заключенных Шатле подтолкнула Алома Кашмаре к столь тщательной фиксации их воспоминаний – в качестве примера того, с чем могли столкнуться его коллеги в зале суда.
* * *
Насколько можно судить по дошедшим до нас документам, женщины в XIV–XV вв., как, наверное, и в любую другую эпоху, были вовсе не прочь поговорить о своих чувствах. Иногда они обсуждали их даже охотнее и откровеннее, чем мужчины. Чего стоит, например, заявление, сделанное некоей молодой особой 12 лет во время слушания дела о ее замужестве в 1405 г. Через своих представителей она сообщила судьям, что никто другой, кроме ее дружка по имени Гоше ей не нужен, поскольку он – «мужчина, которого она любит, и в голом виде он ей нравится больше, чем тот, кого выбрал ей дядя» [159]. В другом деле за тот же 1405 г. упоминалась некая Жанна, которая рассказывала всем, что ее возлюбленный Рено – «самый милый, самый красивый и самый обходительный из всех, кого она знает» и что «она отдала ему свое сердце и охотно получила бы в мужья его и никого другого» [160].
Любовные признания этих женщин и Марион ла Друатюрьер очень похожи. Но есть одно существенное различие: они говорили о браке с любимым мужчиной – она же была согласна на положение любовницы, на продолжение незаконных отношений с человеком, женатым на другой. Слова «замужество», «семья», «муж», «жена» отсутствовали в ее показаниях (во всяком случае, применительно к себе самой). И это шло вразрез с общепринятой моралью.
В приведенных примерах также обращают на себя внимание достаточно откровенные разговоры женщин с посторонними об их сексуальных отношениях с партнерами. Марион также о них упоминала [161]. Однако трудно понять, насколько адекватно воспринимались столь интимные подробности в мужском по существу обществе Средневековья. Размышляя над этой проблемой, Клод Говар была склонна предположить, что такие разговоры не слишком прельщали мужчин. Между собой они могли «посплетничать» о каких-то скандальных ситуациях, но обсуждать их с женщинами считалось, по всей видимости, неприличным [162]. Даже намек на возможную близость, сделанный женой собственному мужу публично, не вызывал у последнего никакого восторга. Так, например, случилось с женой Жана Ламбера, которая, будучи в гостях, «начала похлопывать его по щекам, говоря, чтобы сегодня [вечером] он трижды устроил ей брачную ночь» [163]. На что разгневанный супруг ответствовал, что «не подобает достойной женщине так говорить в чужом доме» [164], и дело кончилось потасовкой, повлекшей за собой смерть излишне болтливой супруги [165]. С точки зрения Жана Ламбера и, вероятно, многих его современников, любовные утехи представляли собой дело интимное, семейное, не предназначенное для обсуждения за пределами дома. Они не входили в сферу публичных интересов [166]. Марион ла Друатюрьер своим поведением и словами нарушала этот запрет [167].
В отличие от нее, рассказ Флорана был не более чем иллюстрацией нормы, правильных отношений с партнером: ведь он собирался жениться на Маргерит и даже обручился с ней, повторив при этом те жесты, которые обычно использовались при заключении церковного брака (в частности, соединение правых рук) [168]. И все же его история выглядела уникальной на фоне обычных для Cредневековья мужских разговоров о любви.
Если довериться в этом вопросе регистру Шатле, то становится ясно, что крепкие связи между сексуальными партнерами, а тем более желание заключить настоящий брак, считались редкостью в том социальном кругу, к которому принадлежал Флоран. Но еще большей редкостью был откровенный рассказ мужчины о его семейной жизни. Как отмечала Клод Говар, подобная открытость в XIV–XV вв. являлась, скорее, исключением из правил [169]. Мужской любовный дискурс мог касаться скандала, насилия, похищения, адюльтера, даже инцеста – т. е. того, что само по себе не воспринималось как норма [170]. Однако частная жизнь собеседников никогда не становилась предметом их разговора, не обсуждалась публично. Показать свою сентиментальность значило проявить слабость. Приревновать значило признать, что тебя обманывают. Флоран же не делал из своих чувств тайны, и этим сильно отличался от большинства своих современников.
Возможно, что особенности его воспоминаний – так же, как и особенности рассказа Марион ла Друатюрьер – привлекли внимание Алома Кашмаре в неменьшей