москвич В. И. Шунков, который задает направление всему процессу (см. ниже).
Но связь между Москвой и провинцией не так проста, как может показаться вначале. Огромную роль в идеологических кампаниях сыграют провинциальные «маленькие люди» (еще один семиотический феномен сталинской эпохи). Они нередко задавали тон и как бы сглаживали различие двух миров, нивелировали статус столичных авторитетов. Их биографии были примером тому, что даже заштатный провинциальный преподаватель или ученый может покорить Москву, если, конечно, правильно поймет направление идеологических перемен. В этом проявилась еще одна особенность советского мифологического пространства: Москва — центр, из которого все исходит и куда все устремляется. Символически он везде. Отнюдь не случайны основополагающие метафоры советской культуры: «Страна моя — Москва моя», «Москва знала все» и др. [207] В контексте всего сказанного лучше понимается помпезность празднования 800-летия Москвы в 1947 г. и конструирование москвоцентристской концепции формирования русского централизованного государства.
В символической реальности немалое значение играет и человеческое тело. Разные эпохи и культуры создают разные идеальные образы тела, его символику и роль в социальной коммуникации. Борьба духа и тела — важный элемент христианской культуры. Выбирая из них, «советская цивилизация явно отдавал предпочтение телу» [208]. Социалистический реализм был наполнен сильными, мускулистыми телами рабочих, колхозников, военных, спортсменов, крепких детей и т. д. В здоровом теле — здоровый дух, причем пролетарский. В этом смысле утонченный, интеллигентный идеал начала XX в. явно не вписывался в новую, советскую вселенную.
Но как же это отразилось на исторической науке? Проиллюстрируем это на примере академика А. М. Панкратовой. Убежденный солдат партии, она вступила в нее еще в юности. Несмотря на принципиальность, сочетавшуюся с чуткостью к людям, она, как говорится, «колебалась вместе с партией». Несмотря на довольно скромные научные достижения, в 1939 г. она становится членом-корреспондентом АН СССР, в 1953 г. — академиком, и даже членом ЦК КПСС. Конечно же, сыграла роль и партийность, и тема ее исследований (рабочий класс), и школьные учебники и многое другое. Но сыграл и внешний вид. На фотографиях перед нами коренастая фигура и простое лицо рабочей или колхозницы, но никак не работника интеллектуального труда. Она прекрасно вписывалась в семиокод советского общества. Ее не стыдно было выпустить на трибуну съезда как раз в промежутке между партийными бонзами и простой дояркой.
Идейность выражалась во внешнем виде, который также являлся индикатором эволюции идеологии и основополагающего мифа. Например, одна из самых неоднозначных фигур советской медиевистики Н. А. Сидорова, серый кардинал и активный участник идеологических кампаний послевоенного времени (хотя ее роль оценивается и по-разному), выглядела следующим образом: «…Ни дать ни взять комиссар времен гражданской войны, аскетичная в одежде и прическе, словно боявшаяся показаться красивой, она сохраняла облик женщины двадцатых годов, считала все удобства жизни, а может быть, и ее радости, признаком мещанства» [209]. Она резко контрастировала с импозантной профессурой, предпочитавшей стиль близкий к классическому дореволюционному. В данном случае идейность и некоторая романтическая преданность советским идеалам выражалось даже во внешнем виде Н. А. Сидоровой.
Итак, историческая наука являлась частью советского семиотического пространства. Она подпитывалась им и одновременно конструировала его. Для историка это означало одно: необходимо хорошо ориентироваться в символической повседневности, иначе можно оказаться в маргинальном положении. Символическое пространство Страны Советов формировало мышление человека, советизировало его. Поэтому реализация символических кодов в научных текстах — наглядный пример встраивания историка в советскую реальность и ее добровольное (или не вполне) присвоение.
4. Среда студентов-историков в 1930-1940-е гг
Политическая культура и идеология советского общества формировали новое поколение. В 1930-е гг., после репрессий в отношении советских историков поколения 20-х гг., начался процесс воспитания и подготовки новой генерации ученых. Именно они должны были прийти на смену историкам «старой школы» и первому поколению историков-марксистов, именно они примут самое активное участие в идеологических кампаниях послевоенного времени. По наблюдениям историка А. В. Голубева, в 1930-е гг. именно молодежь, не знавшая другой реальности кроме советской, стала социальной базой режима [210]. Пропаганда сформировала у нового поколения уверенность в особой миссии Страны Советов, а также «представление о том, что учиться у Запада уже нечему» [211]. Подтверждает это наблюдение и среда историков-студентов, хотя и необходимо понимать, что настроения внутри нее встречались разные.
Среда историков-студентов в конце 1930-х гг. не была однородной и, несмотря на стремление советского строя к унификации, тем более идейной, являла собой картину различных типажей и мировоззрений. Поступившая на только что воссозданный в 1934 г. исторический факультет МГУ Е. В. Гутнова вспоминала о студентов того первого набора: «Это была разношерстная публика. Значительная часть, около 30–40 %, наверное, составляли люди вполне взрослые, зрелые, как правило коммунисты, рабочие и колхозники, наскоро окончившие какие-либо рабфаки или партийные школы, недостаточно грамотные и не знающие вовсе истории. Многие из них попали на истфак случайно…, но некоторые сознательно стремились изучать историю. Однако в большинстве своем и те и другие старались учиться добросовестно, видели в успешной учебе свой гражданский и партийный долг. Были среди них люди плохие, кляузные, враждебно и свысока относившиеся к интеллигенции., но были и другие: умудренные опытом, оставшиеся достойными людьми в самых тяжелых передрягах тридцатых годов.» [212]. Другую группу представляли выходцы из интеллигентных семей, которые поступили уже после того, как заработали производственный стаж. «Наконец, третья группа, очень небольшая, состояла из выпускников школ, сразу поступивших в вуз, юношей и девушек семнадцати-восемнадцати лет. Их специально выделяли в группу “ровесников Октября”» [213].
Схожим образом описывает студенческую массу исторического факультета и Б. Г. Тартаковский, поступивший в университет годом позже: «Моих однокурсников. также нельзя было назвать однородной массой. Наряду с вчерашними школьниками — я не решился бы теперь сказать, что они составляли большинство — были и 28-30-летние дяди и тети, как правило, члены партии, не способные, по-видимому (опять-таки, как правило), к восприятию наук технических и естественных, но полагавшие (не все, но многие), что история более доступна их пониманию, во-первых, и что диплом историка откроет им путь в разного рода идеологические учреждения, во-вторых» [214]. По наблюдениям мемуаристов, дальнейшие курсы были куда однороднее.
По воспоминаниям А. С. Черняева (на исторический факультет МГУ поступил в 1938 г.), много на курсе было провинциалов и евреев. Последние, по уверению автора, «были и самым общественно активным “элементом” и на курсе, и на факультете вообще» [215]. Впрочем, это наблюдение не подтверждают другие мемуаристы. А вот поток выходцев из провинции отмечают все. «Причем напористостью, неуемностью выделялись именно провинциалы: дорвались до столицы и хотели себя показать» [216]. По окончании университета большинство из них