В наше время автор имеет на это право, а критики – такое же право сказать все, что они об этом думают. Общество почти не замечает эти споры, а власть, равнодушная к ярким идеям, спокойно игнорирует их. Но в середине века, когда общество искало пути в будущее, а власть – возможности мобилизовать советских людей на новые свершения – все было иначе.
И спор о революции – это спор о начале начал. «Встающая со страниц романа система взглядов автора на прошлое нашей страны… сводится к тому, что Октябрьская революция была ошибкой, участие в ней для той части интеллигенции, которая ее поддерживала, было непоправимой бедой, а все происшедшее после нее — злом»[131]. Живаго может быть так и думает, но герой и автор – не одно и то же (это потом будут объяснять суду Синявский и Даниэль). Живаго – образ того же социального типа, что горьковский Клим Самгин, вполне вписавшийся в соцреализм. Но Самгин в итоге – не симпатичен автору, а Живаго – симпатичен. В этом и беда. Сделать героя отрицательным нельзя – он автобиографичен, поскольку роман завершается стихами Пастернака–Живаго. Но можно прописать революционный фон, объяснить, почему люди, подобные Пастернаку приняли режим (а ведь Пастернак принял даже сталинский режим и смог реализоваться именно в эту эпоху). И эта задача была легко решаема на пути автобиографичности без ущерба для совести Пастернака. Если же Живаго – не лирический герой Пастернака, то стоило лишь подчеркнуть это.
Революция является в романе как нечто случайное и катастрофичное. «Большинство героев романа, в которых любовно вложена часть авторского духа, — люди, привыкшие жить в атмосфере разговоров и революции, но не для кого из них революция не стала необходимостью. Они любят в той или иной форме поговорить о ней, но существовать они прекрасно могут и без нее, в их жизни до революции нет не только ничего нестерпимого, но и нет почти ничего отравляющего, хотя бы духовно, их жизнь. А иных людей, чем они, в романе нет (если говорить о людях, наделенных симпатией автора и изображенных хотя бы со схожей мерой глубины и подробности)»[132].
Во–первых, это не верно. Уже в дореволюционной части романа появляется образ будущего революционера Стрельникова. Во–вторых, ничего антисоветского и антиреволюционного в этой части нет – интеллигенция наслаждается жизнью, сидя на вулкане – такова правда жизни. Пастернак пишет не о рабочих и крестьянах, которые в соответствии с официальным мифом должны были жить ожиданием революции. То, что этим ожиданием не живет богема – даже соответствует «правильной линии». Так что здесь мы имеем дело с придирками. Следовательно, в этой части роман был вполне «проходимым» (особенно, если бы Пастернак дописал пару страниц про революционные настроения – в духе своих прежних произведений).
Революция несет доктору бедствия, и это – символ: «Думается, что мы не ошибемся, сказав, что повесть о жизни и смерти доктора Живаго в Вашем представлении одновременно повесть о жизни и смерти русской интеллигенции, о ее путях в революцию, через революцию и о ее гибели в результате революции»[133]. Это обобщение верно в принципе, но спотыкается о важную деталь: доктор умирает не во время революции и гражданской войны, а спустя годы. Государство (в лице одного из персонажей) даже позаботилось о месте Живаго под солнцем. Смерть Живаго символизирует уход со сцены старого поколения интеллигенции, а не интеллигенции как таковой.
Публицист Д. Быков настаивает, что доктор Живаго – «олицетворение русского христианства, главными чертами которого Пастернак считает жертвенность и щедрость»[134]. О времена, о нравы, о нынешние биографы! Олицетворением Православия объявлен человек, изменяющий жене, да еще и подводящий под это теоретическую основу. Интересно, что коммунисты из редакции «Нового мира» объяснили нынешним апологетам доктора, почему герой Пастернака далек не только от коммунистической, но и от христианской морали (в этом эти два мировоззрения одинаково далеки от либеральной этики, которую ныне пытаются отождествить с Православием): «Пожалуй, трудно найти в памяти произведение, в котором герои, претендующие на высшую одухотворенность в годы величайших событий, столько бы заботились и столько бы говорили о еде, картошке, дровах и всякого рода житейских удобствах и неудобствах, как в Вашем романе»[135].
Итак, доктор и его окружение символизируют интеллигенцию, пытавшуюся остаться в стороне от революции. Они – «лишние люди», они – «вне Цели» (по Синявскому). К чему же они стремятся? «Они не стяжатели, не сладкоежки, не чрезмерные любители житейских удобств, все это им нужно не само по себе, а лишь как база для беспрерывного и безопасного продолжения духовной жизни.
Какой? Той, которой они жили раньше, ибо ничто новое не входит в их духовную жизнь и не изменяет ее. Возможность привычно продолжать ее, без помех со стороны, является для них высшею, не только личною, но и общечеловеческой ценностью, и поскольку революция упрямо требует от них действий, позиции, ответа на вопрос «за» или «против», постольку они в порядке самообороны переходят от ощущения своей чуждости революции к ощущению своей враждебности к ней». Критики смешивают доктора с грязью истории: «вот «ищущая истину одиночка» превращается в интеллигентного мешочника, желающего продолжить свое существование любыми средствами, вплоть до забвения того, что он врач, вплоть до сокрытия этого в годы всенародных бедствий, болезней, эпидемий…»[136]
Современный биограф–апологет Пастернака в принципе подтверждает версию его критиков об эгоизме героя, который оправдан автором: «Доктор Живаго» — книга о том, как логика судьбы, частная логика биографии поэта организует реальность ради того, чтобы на свет появились шедевры — единственное оправдание эпохи. Вся русская революция затеялась для того (или если угодно, потому), что Юрия Живаго надо было свести с Ларой, чтобы осуществилось чудо их уединенной любви в Варыкине, чтобы написаны были «Зимняя ночь», «Свидание» и «Рождественская звезда»[137]. Если бы эти три стихотворения были единственным достижением эпохи – тогда и Живаго, и его апологеты были бы правы. Но если это не так, то эта философия – гиперэгоизм.
Среди революционных бедствий и воинствующего коллективизма доктор формулирует свой социальный идеал: «В том, сердцем задуманном, новом способе существования и новом виде общения, которое называется царством божьим, нет народов, есть личности», — говорит доктор Живаго на одной из страниц романа, говорит еще безотносительно к своему будущему существованию в годы гражданской войны»[138]. Кредо доктора Живаго – индивидуализм и персонализм. А это – уже не просто обсуждение роли интеллигенции в революции. Это – программа для либеральной интеллигенции 50–70–х гг. ХХ в.
И это – точка размежевания уже не с персонажем, а с автором: «В Вашем представлении доктор Живаго – это вершина духа русской интеллигенции.
В нашем представлении – это ее болото»[139].
Рецензия редсовета «Нового мира», при всей своей критичности и понятном «социальном заказе», оставляет все же впечатление некоторой двойной игры. Авторы рецензии так подробно пересказывают, каким образом Пастернак представляет революцию озверением, что трудно избавиться от ощущения – они хотят донести крамольные мысли Пастернака хотя бы до будущих поколений. Даже не будучи согласными с этой картиной полностью.
Как интеллигенты, члены редколлегии «Нового мира» с антипатией относились к цензуре, они стремились сохранить для истории весь роман Пастернака (даже если его придется публиковать с купюрами). Нет лучшей возможности сохранить рискованные места, чем перечислить их в документе, обреченном на вечное хранение в архиве. А значит, на публикацию в будущем. Но в 1956 г. никто не думал, что этот, в общем секретный по своему жанру документ будет опубликован в центральной печати всего через два года.
Передача романа на Запад и последовавший за этим отказ «Нового мира» напечатать его не привели к немедленным громам и молниям на голову Пастернака. Государство еще пыталось предотвратить скандал, воздействовать на Фельтринелли… Но роман – не воробей, вылетит – не поймаешь.
В ноябре 1957 г. «Доктор Живаго» вышел в Италии, и началось его триумфально–ажиотажное шествие по миру. В 1958 г. он был выдвинут на Нобелевскую премию. Пошел обратный отсчет грандиозного скандала – роман, достойный Нобелевской премии, не может быть опубликован в СССР[140].
В мае 1958 г. вопрос о публикации романа обсуждался на Секретариате СП, причем прогрессисты предлагали даже опубликовать его, но с комментариями. Однако это предложение было уже неприемлемым. Запад не мог стать судьей в отечественных литературных спорах.