Всякому, кто не поленится прочитать «Задонщину» и возьмет на себя труд непредвзято оценить прочитанное, станет совершенно очевидно, что это художественное произведение, написанное, по всеобщему признанию, в подражание СПИ. Никаким боком не летопись. Обязательно ли в художественном (хотя и не чересчур высокохудожественном) произведении должна присутствовать фактологическая основа? Нет, не обязательно. Фантазия – естественное свойство человека, выделившее его из животного мира. Можно сказать, что человек начал фантазировать с момента своего появления на Земле. А записывать свои фантазии и мечты – как только научился писать. Наверняка дошедшие до нас зафиксированными на бумаге утопия «Государство» Платона и «Божественная комедия» Данте были далеко не первыми фантазиями человечества. Справедливо заметил А. Бушков[16]: «Мы отчего-то совершенно упускаем из виду, что фантастическая литература – не изобретение последних двух-трех столетий. Вне всякого сомнения, она существовала уже гораздо ранее, чего упорно не хотят признавать «фундаменталисты», считающие любое сообщение древних авторов святой истинной правдой...». С этим трудно не согласиться. К жанру fantasy по исторической тематике можно отнести и «Иллиаду» Гомера, и, что я не устаю повторять, «Повесть временных лет» Нестора.
Сценка вторая «ДВЕ ПОВЕСТИ»
Летописная повесть о Куликовской битве дошла до нас в двух основных изложениях: кратком и пространном. Долгое время краткий вариант считался сокращением пространного, но в результате исследований М. Салминой, в конце концов, утвердилось первородство именно Краткой повести. Теперь она датируется началом XV века, в то время как Пространная повесть – его серединой. Если исходить из этих датировок, то при написании Краткой повести еще могли быть в числе живых участники или хотя бы очевидцы самой битвы. Пространная повесть писалась уже тогда, когда, с учетом продолжительности жизни в Средние века, «ветеранов Куликовской битвы» бесполезно было искать даже днем с огнем. Тем не менее, мы уделим внимание обеим Повестям в порядке их создания. Но сначала позволим себе небольшое лингвистическое отступление.
Чешский язык, один из первых письменных славянских языков, нормально жил и развивался наряду с другими собратьями до начала XVII века. Затем в силу исторических причин он стал на своей родине, чешской и моравской земле, уступать сначала латыни, а потом и вовсе оказался на грани исчезновения вследствие засилья немецкого языка, особенно при Габсбургах в период вхождения Чехии в Австро-Венгрию. Только в XIX веке усилиями энтузиастов началось его возрождение на основе сохранившихся в деревнях диалектов разговорной речи. Но разговорная речь – это разговорная речь, а для литературного языка пришлось искусственно восстанавливать целые пласты лексики, что было сделано, в основном, заимствованием из классического старочешского. Вследствие этого современный чешский язык – один из самых «архаичных», сохранивший, пусть и искусственно, значительную долю древних слов. В эту долю входит слово povest.
Чешская pov§st (звучит как повьест) имеет несколько значений, в том числе и типичные для русского языка «повесть», «повествование», имея в виду последовательное изложение каких-то имевших место событий и действий. Но есть у чешской повести и другие, как раз заимствованные из старочешского языка, значения, и они несколько неожиданны: «сказание», «легенда» и даже «слух», «сплетня». Вне всякого сомнения, в древности родственные языки были гораздо ближе друг к другу, чем современные. В Киевской Руси без переводов понимали моравские и болгарские книги. Поэтому не будет большим риском предположить, что и в древнерусском языке слово повесть имело в сравнении с современным языком иные оттенки значения, более соответствующие чешскому. В частности, я неоднократно об этом писал и продолжаю настаивать, что «Повесть временных лет» ни в коем случае не повесть в нашем сегодняшнем понимании повести как повествования о каких-то реальных событиях и уж тем более не летопись. Это именно собрание сказаний, легенд и даже слухов, то есть действительно повесть, но в значении, которое это слово имело во времена Нестора – собирателя этих сказаний, легенд и слухов. Трудно сказать, когда из русского ушли эти не свойственные современному языку и даже режущие слух значения слова повесть. Но весьма вероятно, что они еще были в ходу во времена написания Летописной повести о Куликовской битве, раз таковые все еще сохранялись двумя веками позже в чешском языке. И это совершенно необходимо иметь в виду при чтении Летописных повестей, чем мы, наконец, и займемся.
Сначала о Краткой повести и, соответственно, вкратце, так как она действительно недлинна: вся умещается на двух страницах. На них повторяются некоторые основные моменты из «Задонщины». Дмитрий Иванович тоже получает, хотя и не на пиру, весть о намерениях Мамая «пленить всю землю Русскую», после чего, собрав «многие вой», без лишних разговоров почему-то сразу «переезжает Оку». Там, в Заочье, Дмитрий получает еще одну весть, что Мамай стоит у Дона, после чего становится непонятным, какого рожна он, еще не зная, где находится и что делает Мамай, сразу рванул за Оку. Тем не менее, новое известие вновь подвигает Дмитрия на форсирование водной преграды, и он столь же решительно уходит за Дон. Здесь на правом берегу Дона в устье Непрядвы на большом поле, которое, однако, в Краткой повести нигде не называется Куликовым, но тоже точно в день Рождества Богородицы происходит «зело крепкая брань и злая сеча», длившаяся целый день, в которой пало «бесчисленно воинов» с обеих сторон.
Новых данных помимо уже известных из «Задонщины» в Краткой повести не так уж много, но они все же есть. Есть единственная во всем Куликовском цикле прямая ссылка на Вожскую битву: Мамай разгневался на великого князя Дмитрия Ивановича и восхотел «пленить его землю» за то, что тот на Воже побил много его «друзей, любовниц и князей». Может быть, князей да друзей ордынский правитель и простил бы (какие у ханов друзья? А князья, те и вовсе сплошь конкуренты), но за любовниц кто-то должен был ответить! Для наказания обидчика Мамай собрал «многие рати», а именно «всю землю половецкую и татарскую», причем конкретно в качестве половцев и татар в войске Мамая названы фряги, черкасы и ясы. Прямо-таки татарско-половецкий интернационал, в котором ни одного татарина и ни одного половца! Кроме того, в стане врагов Дмитрия Ивановича вдруг появился Ягайло с «литовскими ратями», но пока без Олега Рязанского.
Если в «Задонщине» река Меча упомянута лишь вскользь, как место сосредоточения войск Мамая перед битвой, то в Краткой повести она уже стала тем рубежом, до которого гнали разбитых ордынцев, но пока еще без указания расстояния до этой Мечи от поля боя.
Поскольку Краткую повесть вероятно писал не знаток СПИ, романтик и лирик, а вполне ординарный приземленный монах, в ней московский князь идет на бой не для того, чтобы размять плечи молодецкие и похлебать шлемом донской водицы, а «за свои вотчины», но более всего «за святые церкви, православную веру и всю Русскую землю». Еще один весьма и весьма существенный момент Повести: победа достается Дмитрию отнюдь не его полководческим талантом, не самоотверженностью и героизмом русских воинов, а исключительно «Божьей помощью». Это стоит запомнить.
Вместо фантастических потерь сотен безымянных русских бояр и воевод из разных княжеств в Краткой повести появился вполне конкретный список полегших в битве московских воевод, в котором всего семь имен, правда, с добавкой «и многие другие». В числе этих семи бояр-воевод оказался некий Александр Пересвет, ничего общего не имеющий ни с Троицким монастырем и Сергием Радонежским, ни вообще с монашеством.
Возвратившись с богатой добычей в Москву, Дмитрий Иванович получил третью весть, что Олег Рязанский, оказывается, все-таки не остался в стороне и втихаря посылал помощь Мамаю да еще какие-то мосты разметал. Каким-то непонятным образом Дмитрий и его воеводы в спешке не заметили отсутствия мостов во время марш-бросков за Оку и за Дон, не приметили и рязанцев среди врагов на поле боя, поэтому до третьего известия и не подозревали о коварстве Олега. Зато теперь, легко поверив то ли вестникам, то ли клеветникам на слово, Дмитрий решил было наказать соседа. Но тут какие-то срочно прибывшие к Дмитрию рязанские бояре били челом и отговорили его от похода на Рязань, поскольку, дескать, Олег, испугавшись праведного гнева московского князя, куда-то удрал «вместе с княгиней, детьми, боярами и думцами своими». Дмитрий не стал разбираться, что за «рязанские бояре» прибыли к нему (хотя такое расследование напрашивалось, коли Олеговы бояре и думцы якобы удрали невесть куда вместе со своим князем), он просто воспользовался ситуацией и посадил на великое княжество Рязанское своего наместника. Может быть для того и была грамотно организована третья весть? Московское наместничество в Рязани во времена Дмитрия Донского ничем документально не подтверждено, первые московские наместники появились на рязанской земле только во второй половине XV века. Так что, похоже, здесь автор Повести либо перенес в прошлое современное ему положение дел, либо просто слегка приврал. В истории борьбы Москвы с Рязанью к моменту Мамаева побоища была пара эпизодов, которые могли в той или иной мере если не оправдать, то хотя бы объяснить такое вранье. В 1301 году первый московский князь Даниил, младший сын Александра Невского, захватил Коломну, принадлежавшую в то время Рязани, и действительно посадил там своего наместника. Но это в Коломне, не в самой Рязани. А в начале 70-х годов при прямом вмешательстве Москвы великим князем Рязанским ненадолго сумел стать пронский князь Владимир Дмитриевич. Хотя удельное Пронское княжество искони считалось принадлежащим Рязани, его князья, долго тягавшиеся за великокняжество с рязанскими, в тот период явно тяготели к поддерживавшей их Москве. Тот же Владимир Пронский, который, не исключено, был сыном Дмитрия Боброка-Волынского, принимал под руководством предполагаемого отца участие в отражении нападения Ольгерда на Москву в 1372 году, а его преемник, Даниил Пронский, – в битве на Воже 1378 года под началом Дмитрия Ивановича, причем, конечно же, совершенно независимо от великого князя Олега Рязанского.