Обращаясь к здравому смыслу французских «властителей дум», Мишле писал: «Важно выяснить, насколько верно изображена Франция в книгах французских писателей, снискавших в Европе такую популярность, пользующихся там таким авторитетом. Не обрисованы ли в них некоторые особо неприглядные стороны нашей жизни, выставляющие нас в невыгодном свете? Не нанесли ли эти произведения, описывающие лишь наши пороки и недостатки, сильнейшего урона нашей стране в глазах других народов? Талант и добросовестность авторов, всем известный либерализм их принципов придали их писаниям значительность. Эти книги были восприняты, как обвинительный приговор, вынесенный Франциею самой себе. <…> Конечно, у нее есть недостатки, вполне объяснимые кипучей деятельностью многих сил, столкновениями противоположных интересов и идей; но под пером наших талантливых писателей эти недостатки так утрируются, что кажутся уродствами. И вот Европа смотрит на Францию, как на какого-то урода… <…> Разве описанный в их книгах народ — не страшилище? Хватит ли армий и крепостей, чтобы обуздать его, надзирать за ним, пока не представится удобный случай раздавить его? <…>
Философы, политики, социалисты — все в наше время словно сговорились принизить в глазах народа идею Франции. Это очень опасно. <…> В течение полувека все правительства твердят ему, что революционная Франция, в которую он верит, чьи славные традиции хранит, — была нелепостью, отрицательным историческим явлением, что все в ней было дурно. С другой стороны, Революция перечеркнула все прошлое Франции, заявила народу, что ничего в этом прошлом не заслуживает внимания. И вот былая Франция исчезла из памяти народа, а образ новой Франции очень бледен… Неужели политики хотят, чтобы народ забыл о себе самом, превратился в tabula rasa?
Как же ему не быть слабым при таких обстоятельствах?»[1]
Через сто лет после Мишле все человечество на конкретном примере воочию убедилось в жестоких последствиях подобного уничижительного отношения к своей собственной истории. Либеральные оппоненты гитлеровского порядка задним числом признавались, что «германский либерализм и немецкий марксизм несли значительную часть вины за крах Веймарской системы». Поскольку идейное развитие в XIX веке, а затем либерализм во имя утрированного индивидуализма содействовали разложению религиозного и нравственного порядка в немецком обществе и способствовали умерщвлению здоровой государственности[2].
Самое сложное в постижении истории — это избавиться от характерного для обыденного сознания представления, что в основе изменения вещей может лежать воля, воля индивидуальная и коллективная: дескать, как захотим, так и сделаем. Историк приближается к профессионализму, когда он перешагивает через этот барьер и начинает осознавать, что ход истории определяют неумолимые закономерности, когда ему открывается понимание глубокой причинности совершающегося.
Закономерности истории проявляются в ее результатах. Если это не так, если даже под одним из ее ряда фундаментальных итогов, под реальным опытом не лежит никакого закона, а имеется лишь игра случая, прихоть человеческой воли, то следует в принципе оставить мысль о каком-либо закономерном развитии общества и перейти на позиции неокантианства. Но такая капитуляция была бы неразумна после того, как многовековое развитие гуманитарного знания не только показало всю сложность объекта своего исследования, но и продемонстрировало некоторые скромные успехи, без которых современное состояние человеческого общества было бы вряд ли возможно.
Порой говорят, что раскрыть причины явления, понять его закономерность означает оправдывать это явление. Это не ново. В свое время Монтескье подвергся нападкам своих радикально мыслящих коллег по делу Просвещения за то, что с энциклопедичностью и необыкновенной силой мысли показал, как то, что было объявлено следствием невежества и предрассудков, создавалось разумно, по известным законам, под влиянием тех или других условий; объяснял причины того, почему государственные формы изменяются, крепнут или слабеют. Гельвеций упрекал Монтескье: «Писатель, желающий быть полезным человечеству, должен заниматься уяснением истинных начал для лучшего порядка вещей в будущем, а не освящать опасные начала»[3].
Косвенно с этим можно согласиться, но оправдание здесь происходит не с точки зрения человеческой морали и идей, а с точки зрения исторической логики, которая бывает безжалостна к отдельному человеку. Логика необходимости выше логики свободы. Так или иначе, но чтобы история не наказала нас за очередной «невыученный урок», причины необходимо выяснять и здесь следует развести в стороны общественное и индивидуальное как явления разного порядка, живущие по разным законам и критериям. Что из того, что порой и даже очень часто реальный опыт нам очень не нравится своей видимой нелепостью и откровенной антигуманностью. Смеют ли осуществляться закономерности истории вне рамок наших представлений о должном и разумном? По всей видимости смеют, как может засвидетельствовать любой учебник по истории. Признать это попервоначалу бывает нелегко, однако не вызывает особенного удивления, если отрешиться от льстивой античной тезы, что именно человек есть мера всех вещей, и предположить, что Homo Sapiens не есть центр и цель мироздания.
Эрих Фромм заметил, что общая черта авторитарного мышления состоит в убежденности, что жизнь человека определяется силами, лежащими вне человека. В этом пункте есть возможность предоставить Фромму поспорить с другим, не менее авторитетным проповедником вселенской любви. Лев Толстой по схожему поводу писал, что стаду баранов должен казаться гением тот баран, которого специально откармливают для известного случая, и который становится вдвое толще своих соплеменников. Но баранам стоит только перестать думать, что все, что делается с ними, происходит исключительно для достижения их бараньих целей — и они тотчас же увидят смысл и цель того, что происходит с откармливаемым бараном.
С падением господства религиозного сознания помимо прочего было утрачено сознание того, что человек и его земные интересы не являются конечной целью мироздания. То антропоцентристское понимание истории, которое крутится вокруг ценности человеческой жизни, — это несгибаемая истина, но только для отдельных людей, и является опасным заблуждением, если речь идет об историческом процессе. Нынче т. н. нравственные оценки заменили и вытеснили подлинно научную точку зрения на советские времена. Что было бы с Петром Великим, если бы в отношении него восторжествовал этот «нравственный» подход? Если в истории Петра мы упустим из виду военные победы, строительство и политику, а будем говорить в первую очередь и исключительно о массовых казнях, гибели крепостных на болотах, усмирениях, порках и дыбе — мы не сможем иметь сколько-нибудь внятной истории, а лишь воплощенный ужас. Тем не менее, в отношении лидеров большевизма происходит именно так.
Мигуэль де Унамуно утверждал: «Целостность и непрерывность — это атрибуты явления и тот, кто вырывается из целостности и непрерывности, тот просто пытается уничтожить данное явление». Историческая точка зрения на феномен тоталитаризма не может совпадать с обыденным взглядом. Субъективность происходит из материальной, духовной и временной ограниченности отдельного человека. Его точка зрения обнимает масштаб отдельной человеческой жизни. Человек жертвует годами для достижения цели, история жертвует поколениями для того же. Иным поколениям фатально не везет, но гибель человека, истребление поколения — это боль истории, но не смерть истории.
Общество, государство развиваются по иным, более высшим законам, нежели отдельное человеческое существо. Можно даже с уверенностью утверждать, что человеческая история бывает парадоксальным образом античеловечна, антигуманна. Как учит Церковь, наука изучает законы падшего Дольнего мира, законы же подлинные и естественные — пребывают в мире Горнем. Мы не должны искать в коллективной истории рациональное человеческое зерно. Ее рациональность нечеловеческая, она выше и непостижимей. Следует понять, что у морали в этом мире свои специфические функции, как у Святого Духа, иначе мы будем вечно обречены вращаться в замкнутом круге благих пожеланий, ни на йоту не расширяя пределов исторического знания и ждать, когда история вновь накажет нашу благонамеренность за этот самый невыученный урок.
Моральное отрицание не освобождает исследователя от необходимости рационального понимания и объяснения. Рационализм более фундаментальное понятие, нежели слова, обозначающие колебания человечества в духовной сфере. Даже Библия не свободна от противоречий в определении нравственного. Арнольд Тойнби сказал, что было бы абсурдно считать, что человечество способно выработать кодекс, который воплощал бы в себе нравственные принципы и правила, пригодные на все времена[4]. Лев Толстой также, будучи еще молодым, мудро отмечал, что воззрения на то, что является благом для человечества, изменяются с каждым шагом. Все, что казалось благом, через энное количество лет представляется злом и наоборот. Худо, что Ленин и Сталин не имели тех понятий о благе человечества, которые имеют теперь газеты. Где гарантия, что назавтра не покажется наоборот?