Зачастую критика сценария развивалась в неожиданных направлениях. Рассмотрим, например, многословное выступление Парамоновой, в котором она излагает свои возражения. В унисон с идеями профилактики она утверждает, что миссия ЧК заключалась не только в наказании людей, но и в борьбе за человека:
«Если мы откажемся от этой линии, не будет никакого смысла снимать сейчас картину о ЧК. Это моя гражданская позиция. Если мы снова скажем, что цель ЧК — распознавать врага, это будет неверно…
Мы не ушли дальше «Дзержинского» [реж. Калатозов, «Мосфильм»], 1953. Дзержинский помогал народу, и как бы привычно это ни звучало, это факт.
Тогда как здесь ЧК — карательный орган, который сосредотачивает в себе бесстрастных рационалистов, способных действовать в соответствии с принципом, нам чуждым: все средства хороши для достижения цели. Это меня серьезно беспокоит.
[Как зритель] Я могла бы пусть не приветствовать, но понять тот факт, что в те годы [Гражданской войны] происходили ужасные вещи, но этот орган был создан не только как карательный, и я должна понять из этого сценария, что на заре ЧК в нее вступали самые выдающиеся, самые благородные люди, которые действовали беспощадно. Здесь мог появиться и Илларионов, способный даже на большее. Но вы снимаете такое кино о ЧК, которое не вселяет ни капли надежды. Этот аспект пугает меня больше всего»[439].
Журавлев одобрил это выступление и согласился: «Ситуация очень серьезная, и я поддерживаю критиков [фильма]. Я поражен речью Киры Константиновны. Она уловила дух той эпохи настолько верно и глубоко, что я растроган»[440].
Парамонова, кажется, считала своим гражданским долгом создать позитивный фильм, показывающий, что тайная полиция может стать гуманной организацией, действующей в рамках закона. До некоторой степени она, возможно, получила указание снять такой фильм, который стал бы положительным примером и позволил бы изменить систему изнутри. Такое стремление было весьма характерно для того времени — в позднюю советскую эпоху укрепилось довольно неожиданное, но очень распространенное убеждение в том, что идеализированное представление истории ЧК перевешивает историческую правду, разоблачает злоупотребления в ЧК и т. д. На эту позицию встали такие писатели, как Юлиан Семенов, обслуживавшие секретные органы в брежневский период и в дальнейшем. Кстати, пример Семенова показывает, до какой степени мифология, созданная вокруг ЧК, заменила историческую правду. По словам его друга Аркадия Ваксберга, Семенов «стал соловьем Лубянки»[441].
В ранних вариантах сценария вопрос об окончательной судьбе Илларионова остается открытым. Илларионов получает выговор от местного руководителя ЧК Брокмана, но сцена завершается довольно слабо и неубедительно — Брокман говорит Илларионову: «Я не последний раз говорю с вами об этом!»[442]
Существенные изменения были внесены в более позднюю версию сценария. Сначала Илларионов произносит длинную речь, уточняя свою позицию:
«Да. Я считаю, что при определенных обстоятельствах массовые аресты необходимы!.. Я считаю, что лучше посадить несколько лишних человек, чем позволить ускользнуть врагу!.. А как же иначе, товарищи? Что нам с ними — церемониться? Я не намерен доверять всем подряд! Я не обязан поступать так! У нас для этого есть другие органы! Мое дело — разоблачатьврага! Знаете пословицу — лес рубят, щепки летят»… Он делает паузу, чтобы восстановить дыхание. Тишина. Никто не смотрит на Илларионова. «Это все, что ты хотел сказать?» — спрашивает Брокман. «Все», — отвечает Илларионов.
«Я думаю, товарищи, с Илларионовым все ясно, — говорит Брокман. — Он не может работать в ЧК».
«Ясное дело, — соглашается Буркашин [другой чекист]. — Яснее ясного. Значит, товарищ Илларионов, щепки летят… чекист — не топор, чекист — человек… Но ты, кажется, об этом забыл… или не знал… Сядь, товарищ Илларионов. Это твое последнее производственное совещание»[443].
В окончательной версии, которая появилась на экране, заключительный монолог Брокмана был вложен в уста всего коллектива. Все они возмутились тем, что Илларионов защищает беспорядочные аресты. Каждый чекист произносит по строчке из монолога Брокмана.
Главный чекист призывает к порядку и произносит длинную заключительную речь.
Иными словами, вопрос преемственности между ЧК и НКВД был, в сущности, снят, ведь сорняки обнаруживались и выдирались своевременно. Обратим внимание и на рефрен «чекист — человек», а также на жесткое, но благородное обращение товарищей с Илларионовым. Смысл этой сцены в том, что ЧК (и, следовательно, КГБ) способна очищать себя изнутри; по существу это здоровый коллектив, который твердо придерживается социалистических законов и основных принципов гуманизма. Этот аспект смыслового содержания фильма был отражен в одной из рецензий, в которой с одобрением отмечалось: «Весьма характерно, что методы запугивания и беззаконие Илларионова жестко порицаются чекистами»[444].
Более мягкая позиция по отношению к Илларионову в окончательной версии сценария сочетается со сценой, в которой толпа раненых солдат собирается вокруг него и качает его как героя, подбрасывая в воздух, в знак признания за его помощь в расследовании спора по поводу мясного рациона в местной больнице[445]. В предыдущих версиях сценария Илларионов не фигурировал в этой сцене; проблему решали Алексей и еще один местный чекист. Волчек оправдывал включение этой сцены, в которой люди демонстрируют свою любовь к Илларионову, тем фактом, что он, в конце концов, является «представителем ЧК, то есть, по сути, олицетворяет собой какие-то хорошие принципы»[446].
Волчек выработал это очевидное решение не представлять Илларионова предтечей 1937 года на собрании в декабре 1962 года. Он отметил, что это фильм о Гражданской войне, а не о 1930-х, и это его утверждение кажется несколько неискренним в контексте предшествующих дискуссий. Другие тоже согласились с подобным подходом, заявив, что было бы неправильно переносить 1937 год на события, показанные в фильме, а один член худсовета сказал: «Можно создать образ, намекающий на это, но такое должно делаться не мимоходом»[447]. Волчек заявил следующее:
«Илларионова надо наказать. Поляновский уже говорил об этом, и я совершенно согласен с моими соавторами: мы все-таки должны помнить, что это картина о Гражданской войне, картина об эпохе 20-х, а раз так, если мы представим Илларионова одним из тех, кто составлял кадры в 1937-м и далее, если мы разоблачим его полностью, мне кажется, мы совершим очень жесткий просчет»[448].
Кажется, Волчеком здесь двигало, хотя бы частично, желание не запачкать имена чекистских ветеранов, а также, вероятно, своих современников-чекистов, вместе с которыми он обсуждал этот фильм. Он заявил:
«Прорабатывая образ этого персонажа [Илларионова], мы старались сдерживать себя, поскольку очень просто удариться в другую крайность и вместо того, чтобы разоблачить негодяя, поступить несправедливо по отношению к хорошим людям. Поэтому мне представляется, что место, которое он занимает в сценарии сейчас, правильное».
В окончательной версии сценария обе вехи на нравственном пути Алексея очень существенно изменились.
Во-первых, сцена с Гревенец и ее казнью была практически полностью переписана. Все намеки на то, что ее уводят казнить, убрали, так же как и все признаки физической жестокости. В фильме Алексей вступается за нее просто из благородства, после того как Илларионов грубо разговаривает с ней в его присутствии. В отличие от ранних версий, в последней Алексей не знает, что она шпионка, на совести которой смерть множества людей, и что ее казнят. Он несколько успокаивается, узнав наконец, что она предатель и работает на белых[450]. По сути, мораль эпизода теперь сводится к вопросу хороших манер, а не к жизни и смерти. Между тем ужас Алексея и почти физическое отвращение к жестокости, мгновение слабости или «мягкотелости», которое раньше было таким значимым в его становлении как личности и в нравственной канве фильма вообще, теперь просто убрали — вместе с теми сложными и важными вопросами, которые в связи с этим возникали. Материалы архива не позволяют точно сказать, почему так было сделано, но мы можем предположить, что эта сцена осложняла до неприемлемой степени главный нравственный контраст фильма — противопоставление Алексея и Илларионова. Злодеяния НКВД должны были ассоциироваться только с фигурой Илларионова; казнь женщины как катализатор взросления Алексея могла вызвать неудобные ассоциации, которых худсовет в конечном счете решил избегать.