Адъютант смолк.
Оглянулся я: у солдат лица как-то разгорелися, глаза заблистали. Направо от меня, рядом, стояли пешие казаки в длинных черкесках и высоких черных папахах, заломленных на затылок… Как вкопанные, будто не им говорят, стояли они.
Адъютант еще раз скомандовал «смирно» и громким голосом крикнул:
– Желающие в охотники – шаг вперед…
Я взглянул на казаков. Как один человек, все они сделали шаг вперед и остановились так же спокойно, как и были.
И наши зашевелились, многие вышли вперед…
Не помню, как и что, но я тоже очутился впереди.
Много лишних в охотники вышло. Вместо шестисот-то тысячи впереди очутились. По жеребью выбрали шестьсот, а остальных в запас записали, на случай, ежели тех перебьют.
Стали мы жить отдельно, по-охотницки.
Сняли сапоги, поршни – вроде как башмаки – из буйволовой кожи надели, кошки на пояс повесили: когти будто железные сделаны, – если в дождик в гору идти, так под подошвы подвязывали, ну, и не склизко: идем по мокрой глине, как по лестнице.
Жара началась особенная: чуть вечер, весь отряд спать располагается, а мы вперед до утра, за турецким лагерем следить, своих беречь, да если что у неприятеля плохо лежит – скот ли распущен, лошади ли в недосмотре, часовые ли зазевались – все нам, охотничкам, годилось. И якши и яман – все клади в карман! И скоту, и домашним вещам, и оружию, и часовому – всем настоящее место нахаживали.
Каждую-то ночь таким манером…
Больших дел все не было. Ждали мы ждали да и дождались же! Часов так около четырех утра…
Дежурным я при балаганах в эту ночь оставался. Вдруг слышу, тревогу вызывают, а со стороны турецкого лагеря мелкой дробью ружейные выстрелы: та-даа-та-та, та-та, та-та, та-та, тррр…
Наша команда уже выстроилась и бегом помчалась вниз, к цепи…
Сзади нас, в лагерях, суматоха: войска выбегали из балаганов… С гор – неприятель… Вот первая пуля просвистала над головою… Потом другая, третья – как шмели. Одна из черных полосок впереди вдруг остановилась на полугоре. Что-то задвигалось, ярко блеснуло на солнце, и четыре больших белых клуба поднялись к облакам… Бау… бу… бу… бау… – загромыхали орудия, зашуршали и завыли гранаты над головою. Одна около нас хлопнулась, бац! Как молонька сверкнула из нее, а потом завизжали осколки, дым нас окутал… Юнкер со мной шел, – гляжу, вскрикнул и упал… Лежит на спине, разбросал руки… Я было наклонился поднять, да уж поздно: грудь вся изуродована, кровь, клочки мяса да сукна…
– Носилки… носилки, – слышно кругом, а там – команда: «Бегом марш», и снова мы помчались… Около раненых оставили четверых…
Еще пуще завыли, зашипели над нами гранаты и засвистали пули… А мы все бежали, все бежали…
Вот и цепь…
Нас рассыпали: залегли мы в кусты – и началась лихая перестрелка.
Неприятель стрелял через нас, и наши сзади стреляли, тоже через нас. Сущий ад кругом! Солнышка от дыму не видать… Ружейные выстрелы кругом – как хлопушки… та-та-та-та-та. Пули визжат да посвистывают на все голоса, – как на пчельнике! Орудия и с той и другой стороны: бо-у, бу-бу-боу-бу-бу, боу!.. Гранаты рвутся одна за другой: тах-тах, только осколки от них воют…
Еще из команды двоих убили…
А бой все сильнее разгорался, – то и дело подносили к нам патронные ящики… Ствол моей берданки совсем горячим стал…
Долго продолжалась перестрелка и, наконец, перешла в наступление.
Сначала один горнист, где-то далеко, затрубил чуть слышно, меж гулом выстрелов: та-та-та-та, та-ти, та-та, та-ти, та-та, та-ти-тата, та, та, та, а потом все ближе и ближе, на разные голоса и другие горнисты заиграли наступление… Выстрелы сделались еще чаще… Среди нас громыхала артиллерия, и, как на ученье, в ногу, шли колонны… Когда они поравнялись с нами, раздалась команда: «Пальба батальонами»… Присоединились мы кучками к надвинувшимся войскам…
Дым как-то реже стал, ветерок с моря потянул, и перед нами открылась неприятельская твердыня, – замелькали красные фески, заблистали ружья…
«Батальон, пли!» – раздалась команда, и грянул залп… Вместе с тем грянули и наши орудия. Опять залп, опять орудия, опять залп… Неприятельские выстрелы стихли, наши горнисты заиграли атаку… Раздалась команда: «Шагом марш!» Та-да, та-да-та-да, та-да, та-та-а, та-ди-та-ди, та-ди-та-да та-та-а, все чаще, и чаще, и чаще гремела музыка, все быстрее и быстрее шли мы, и все чаще и чаще падали в наших рядах люди.
А мы шли. Что со мной было – не знаю… Но сердце трепетало, каждая жилка дрожала, – я ничего, ровно ничего не боялся… Вот уж несколько десятков сажен до неприятельской батареи, исчезающей в дыму, сквозь который только и мелькают красные молнии огня, а нас все меньше и меньше… Вот музыка замолкла – только один уцелевший горнист, неистово покрывая выстрелы, как перед смертью, наяривал отчаянное та-да-та-да та-да-та-да… А вот и команда: «Ура!»… Мы ждали «ура!».
– Урра! – загремели мы в ответ и бросились на молнию выстрелов, на гребне высокого вала…
Я перепрыгнул ров, не помня себя… Перед самыми глазами ослепил и оглушил меня выстрел, блеснул ятаган над головой и – фигура в красной феске… Я всадил штык в эту фигуру; сзади, вместе с ней, нас столкнули наступавшие, и мы оба полетели в ров… Урра!.. Алла! Стоны раненых, выстрелы ружей, хрип умирающих слышались мне, а я лежал, придавленный окровавленной фигурой в красной феске… Вдали гремело: бау-бу, бу-бау!..
*
В квартире уже никто не спал… Все ночлежники поднялись на своих койках и слушали солдата…
Лишь из-под груды разноцветного тряпья блестела седая борода и лысая голова старого нищего…
Ей снился сон…
Вот она надевает коротенькое коричневое платье и черный фартук. Она торопится и никак не может застегнуть сзади фартук.
– Соня, Соня! – кричит она и топает своей маленькой ножкой.
Но Соня не слышит…
– Соня!
В соседней комнате раздаются частые легкие шаги, и вбегает полненькая, розовая, с большими черными глазами девочка лет десяти.
– Соня, да застегни же мне фартук…
Соня застегивает и бежит. Она тоже торопится…
Снился ей затем публичный акт, ряды гимназисток, чопорные классные дамы, стоящие перед своими классами, покрытый красным сукном стол, а за ним генералы в звездах, а посередине их сама начальница, также сухая, как щепка, седая, со сдвинутыми бровями и гордо щурящимися глазами.
– Екатерина Казанова! – провозгласил кривой секретарь педагогического совета, которого звали «Камбала».
Она выходит.
Начальница и седой генерал поздравляют ее и подают ей большой атласный лист и коробочку с тяжелым желтым кружком…
– Счастливица Казанова, золотую медаль получила… Вот счастье… Поздравляем… Желаем всего лучшего… – слышится всюду…
Она сама кланяется гимназисткам, но вдруг коричневые платья их и беленькие личики исчезают… Контуры их еще обрисовываются в тумане, а из-за контуров выплывает что-то зеленое…
Это зеленое все более и более заливает пространство. Уж можно рассмотреть листья и стволы деревьев.
У корней деревьев еще видны коричневые платьица и много, много ножек…
Но и они сливаются с зеленью…
Перед глазами выступает старый липовый сад. Клумбы цветов, скамейка…
На скамейке сидит девушка в розовом платье, рядом молодой брюнет… Глаза у него большие, черные, как ночь, томные… Только как-то странно напущены верхние веки, отчего глаза кажутся будто двухэтажными… В них играет луч солнца, освещающий толстые, пухлые ярко-красные губы, с черными, как стрелки, закрученными блестящими усиками.
Девушка в розовом платье так и впивается глазами в брюнета… Тот говорит о вечной любви, о бесполезных и вышедших из моды обрядностях, без которых хорошо люди живут, о взаимном труде, о…
Этот сон сменяется новым…
Шумная улица многолюдной столицы, голубой свет электрических фонарей. Она стоит у роскошного отеля и смотрит в окна. А там, сквозь зеркальные стекла, видны кружащиеся в вальсе пары и между ними знакомые двухэтажные глаза и выхоленные усики над ярко-красными губами. У него та же улыбка, то же заискивающее выражение глаз, как было тогда в саду.
Она вспоминает выражение его глаз совершенно другое…
Глаза его начали меняться уже в вагоне, по дороге в столицу, куда они вдвоем, в отдельном купе, ехали искать, как он говорил там, в саду, «света знаний, истины и труда».
Все чаще и чаще с того времени стал являться этот взгляд вместо прежнего ласкающего, затем тон голоса перешел сначала в небрежный, а потом в грубый…
Только раз по прибытии в столицу она видела его прежнюю улыбку, прежний взгляд.
В этот день ее золотую медаль, этот желтый кружочек в коробочке, которому так все завидовали в актовом зале, он унес куда-то и явился вечером в щегольской черной паре, а затем начал исчезать из номера с утра и приходить ночью…
Из заискивающего прежде он сделался окончательно гордым, недоступным, злым.