В Кишиневе открыто, на глазах у всех, жил вождь греческих повстанцев князь Александр Ипсиланти, окруженный семьей и деятельными соратниками. Среди «утеклецов» из Сербии давно шло определенное брожение — и сербы тоже рассчитывали на помощь России в освобождении их от турецкого ига.
В Кишинев доходили и волнующие вести из Италии, где кипела освободительная борьба возникших там тайных обществе «карбонариев», поддержанная из Европы романтической музой Байрона. Бурлила и Испания — там восставали «либералы». В Германии действовал тайно молодежный «Тугендбунд» («Союз добродетели»)…
Все это были постепенно расходящиеся, еще далеко не улегшиеся волны французской революции. Освободительными настроениями было охвачено и дворянство юга России. Здесь у всех бельмом на глазу уже сидели аракчеевские Южные военные поселения: киевские, чугуевские, полтавские, херсонские, таганрогские, — и дворянские заговорщики из тайных офицерских групп видели как раз в этих поселениях не столько выдвинутые форпосты графа Аракчеева, сколько свой возможный, готовый к бунту резерв.
Удаленный волею начальства от петербургских умственных и свободолюбивых пиров, Пушкин оказался в Кишиневе в толчее самых разнообразных общественных настроений. В русском обществе вокруг Кишинева также работали тайные организации.
Заглянем снова в обугленные, побуревшие остатки сожженной Пушкиным десятой главы «Онегина»:
Тряслися грозно Пиренеи,
Волкан Неаполя пылал,
Безрукий князь друзьям Мореи
Из Кишинёва уж мигал.
Со всех сторон шли тайные вести, тревожили, увлекали, обещали. Казалось просто невозможным быть вне этого бурлящего котла! Что же делать? За что браться?
Обстановка прежде всего требовала терпения, выдержки — и было где научиться этому. На второй же день своего приезда в Кишинев Пушкин, бродя по базару, дивился, наблюдая, как старательно, с редким искусством чеканил одноглазый цыган почти незримой тонкости цветы на серебряной рукояти кинжала… Так вот как живут здесь, на Востоке! Трудно было работать так старательно, точно, филигранно, как работал этот древний Восток, живущий и тесно, и вместе с тем так свободно.
Инзов отвел Пушкину две маленькие комнатушки в своем доме, куда поэт и перебрался из невзрачной гостиницы Наумова. Комнаты были сводчатые, с турецкими решетками на полукруглых окнах на закат, темноватые, с большой голландской печкой в зеленых изразцах. Турецкий диван за ширмами, простой стол у окна, пузатое бюро с секретером, два медных шандала на четыре свечи, потускневшее зеркало на стене, несколько стульев, умывальный стол с огромным глиняным тазом, куда забирался поэт под большой кувшин, из которого его по утрам окачивал водой Никита, объемистый гардероб для одежды — вот и вся обстановка. В углу образ Спаса-вседержителя старинных писем, в серебряном окладе, — смотрел властно.
Оставалось только жить, служить здесь, как и все, отбывать по-провинциальному свой срок. Служить в администрации бессарабского наместника, добиваясь освобождения добрым поведением. Перспективы? Были! Под окнами осенняя пожухлая трава, рыжеющие мальвы, побуревший двор. По двору разгуливает под последним осенним теплом генеральская птица. Вот она и вся перспектива!
Бормочут что-то значительно индюки, звонко поют — должно, к дождю — красные, с радужными шеями петухи, противно кличут с высокого забора павлины. Как в Екатеринославе.
Но было и другое. Прямо против пушкинского окна, прикованный железной цепью за лапу, сидит на столбике громадный кривоклювый бессарабский орел, изредка поводя, могучими плечами, прираспуская подрезанные бурые, с белой отметиной крылья, гордо и настороженно озираясь кругом в своем жалком величии… Он тоже был любимцем генерала Инзова.
Был на исходе сентябрь, вечер подошел ясный и холодноватый. Пушкин сидел за столом в накинутом на плечи архалуке и писал, письмо брату.
На кишиневском новоселье он чувствовал себя одиноко — из знакомых здесь он нашел пока одного блестящего генерала Орлова, командира 16-й пехотной дивизии, знакомого по Царскому Селу, товарища по «Арзамасу», милого говорливого «Рейна». Хотелось связаться с домашними, с братом, рассказать ему, как был он счастлив ушедшим летом… Хотелось даже немножко пожаловаться на судьбу, забросившую его в этот Кишинев…
И по листу серой бумаги бегут быстрые строчки первого письма из Кишинева:
«Милый брат, я виноват перед твоею дружбою, — писал Пушкин, — постараюсь загладить вину мою длинным письмом и подробными рассказами… Два месяца жил я на Кавказе… Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видел великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и недвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях, Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением… Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею… Видел я берега Кубани и сторожевые станицы, — любовался нашими казаками. Вечно верхом; вечно готовы драться; в вечной предосторожности! Ехал в виду неприязненных полей свободных, горских народов. Вокруг нас ехали 60 казаков, за ними тащилась заряженная пушка, с зажженным фитилем… Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению. Когда-нибудь прочту тебе мои замечания на черноморских и донских казаков… Из Керча приехали мы в Кефу, остановились у Броневского, человека почтенного по непорочной службе и по бедности… Он не умный человек, но имеет большие сведения об Крыме, стороне важной и запущенной. Отсюда морем отправились мы мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф[5], где находилось семейство Раевского… Корабль плыл перед горами, покрытыми тополями, виноградом, лаврами и кипарисами; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа. Там прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина… друг мой, любимая надежда — увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского… Теперь я один в пустынной для меня Молдавии… Прости, мой друг! обнимаю тебя. Уведомь меня об наших. Всё ли еще они в деревне. Мне деньги нужны, нужны! Прости. Обними же за меня Кюхельбекера и Дельвига… Пиши мне обо всей братье».
Пока Пушкин заканчивал письмо, стемнело; Никита неслышно возился за спиной, налаживал свечи в начищенные подсвечники. Небо пылало закатным заревом, озеро отражало его сквозь зелень сада… В раскрытое окно пахло горьковато осенним воздухом, дымом кизяков… Как недвижные монахи, чернели высокие тополя. Вечерний благовест. Под окном возня, звон цепочки, орлиный клекот: усатый инвалид уводит орла на ночевку в сарай, тот, бедняга, ковыляет, машет подрезанными крыльями. Ах, как глупо! Как смешно! Да разве орлы спят? А усач тащит его спать. Орла, что в своих лапах носит по небу за Юпитером его молнии. Усач судит бедняга, по-своему!
Пушкин сжал крепко ладонями голову. Ах, Кишинев! Ну, Кишинев! От него можно сойти с ума. Кружится голова, бьется сердце как от турецкого кофе. Как жить? Как не завязнуть в этой кофейной гуще?
Пушкин перечитал свое письмо к Левушке, сложил, подписал адрес, запечатал гербовым перстнем, вдавив топаз в кипящий сургуч, с облегчением бросил на стол: почта уходила утром. Сидел в драном сафьяновом кресле, отдыхал. Закат быстро гас, тополя тонули во тьме. Письмо брату облегчило душу.
— А того письма, что начал было раньше, не стоит Посылать! — решил он.
Второе письмо все же дошло до нас в черновике, на пухло-серой бумаге, с толстыми росчерками гусиного пера… Писано оно в стиле посланий «Арзамаса»:
«…Мы, превосходительный Рейн и жалобный сверчок, на лужице города Кишинева, именуемой быком, сидели и плакали, воспоминая тебя, Арзамас, ибо благородные гуси величественно барахтались пред нашими глазами в мутных водах упомянутой речки».
Порвать письмо Пушкин не успел: зацокали копыта, захрустел гравий под колесами — кто-то подъезжал к дому, Никита бросился к двери. Энергичные шаги, серебряный звон шпор. Пригнувшись, входил в дверь генерал Орлов — свеж, обаятелен, улыбчив, мил, добр этот «Рейн» из Арзамаса, такой желанный в осенние скучные сумерки.
— Пушкин, душа моя, — рокотал барский баритон, — важнее всего — ты еще не ужинал? Нет? Превосходно! Едем, мы покажем тебе кое-что в Кишиневе!