Англичанка уловила движение Пушкина и сама встала решительным, как судьба, движением…
— О, плиз! — кивнула головой Софья Алексеевна… — Дети, можете встать и идти… Покажите мосье Пушкину наш парк…
— Пушкин, после зайдешь ко мне! — одобряюще сказал Николай и, предвкушая отдых, приветственно махнул крепкой рукою.
Мраморная терраса выходила углом на восток и на юг, четыре черных кипариса перед ней рассекали неохватную синеву моря с парусами и облаками. На скале рос широкий, исковерканный ветрами дуб, такой при своей могучести одинокий, что было грустно.
Звенел смех, разноцветная галька на дорожке трещала под туфельками девушек, сзади шествовала мисс Маттен в великолепном своем британском одиночестве.
Пушкин шел с Екатериной Николаевной впереди, сбоку засматриваясь на девичий профиль, на греческую смуглость щек и шеи. Молчал, потому что смущался. И она тоже смущалась, так много она слышала о Пушкине, о смелых стихах его, о его таланте, — ей ведь рассказывал много генерал Орлов, он ухаживал за Катей. Весной в Киеве Пушкин обедал у Раевских при таинственно спешном проезде своем из Петербурга в Екатеринослав, и тогда девушка лукаво подметила это смущение поэта… Или это знак ее силы?
Катя порылась в своем мешке, достала пурпуровую кисть винограда, протянула ее Пушкину.
— Неугодно ли? — спросила улыбаясь.
Вынимая виноград, уронила на гальку золотообрезный томик в сафьяне, Пушкин подхватил книжку. Курчавый, толстогубый, голубоглазый, ослепительно улыбающийся, он держал томик в одной руке, а в другой, жестом Диониса, — чудесную кисть.
— Ваша книга? — спросил он, и смущения как не бывало.
— Moй «Vade mecum!» — «Всегда со мной!», — пояснила Катя. — Байрон! О, Байрон… Любите ли вы Байрона, мосье Пушкин? Хотите посмотреть?
— По-английски! — горестно смеялся поэт, и рот его был в красном соку винограда. — Не по зубам…
— О-у! — протянула Катя, она уже почувствовала себя наставницей. — Я вам помогу! Здесь «Чайльд Гарольд».
— Мне ваш братец Александр читал эту поэму! — говорил, поэт, оживляясь. — Но почему такое заглавие «Пилигримэдж»? «Паломничество Чайльд Гарольда» — так переводил ваш брат… Нет, — разгорался Пушкин, — по-русски надо бы сказать «Хождение отрока, или — если вам угодно — недоросля Гарольда по святым местам»! Вот этак будет точно!
И Пушкин захохотал, потирая руки от удовольствия. — Отрок Гарольд едет по миру поклониться святым местам человечества. Есть ведь такие места, правда? А Катя уже раскрывала красный томик… Схватившись за руки, три младшие сестры хороводом кружились, приплясывая по тугому песку, застланному кружевами морской пены, что-то пели, борясь с ветром, с гулом прибоя. Пушкин, скрестив руки на груди, смотрел в прекрасное, смуглого мрамора лицо, в огромные глаза, слушал ритмы поэмы в лад ритму волн, ударяющих в берег.
Другим доступны упоенья,
Те, что отвергла жизнь моя!
О, пусть их длится сновиденье.
Пусть не пробудятся, как я!
Блуждать я должен — и блуждаю
С проклятьем к прошлому в груди…
Одна утеха мне: — Я знаю,
Что ад — остался позади…
Катя перебросила несколько страничек и снова читала, Пушкин слушал застыв — он почти не знал английского, однако улавливал смысл через французские отдельные слова… Но грохот барабана, слышимый в слове «тамбурджи», его потряс… Поэт улавливает другого поэта в ритме, в пляске слогов, в качании рифм.
Сердце, дыхание поэта билось вместе с барабаном, пляшущим в стихах, прекрасное лицо Кати, словно месяц сквозь тучи, летело в вызванных, ею образах. Гремел водопад поэзии, рука поэта рвалась к руке девушки.
— Кэт! — негромко позвала мисс Маттен — она, как Дафна из лавра, отделилась от ствола кипариса, рыжая в своем лиловом шарфе, неисповедимая, как судьба. — Ветрено! Не лучше ли пойти домой?
И под чинным британским водительством четыре сестры исчезли в направлений виллы.
Пушкин остался наедине с морем. Он стоял на камне, в ветре, и бесконечная сеть золотых искр переливалась перед ним по невидимой шири.
На следующее утро, сияющее солнцем и памятью об уроке английской литературы, первое, что увидал Пушкин была хрустальная ваза пурпурного спелого винограда, поставленная кем-то на подоконник раскрытого на ночь окна комнаты, где спали они с Николаем Раевским.
Все было ясно, чудесно — и Крым, и отошедшие розы, и зреющий виноград, и солнце, и море, и белый дом у моря, и одинокий кипарис у дома, к которому каждое утро ходил, как на свидание, Пушкин. И девушка с продолговатыми перстами, читающая Байрона. Какая чудесная осень!
И еще одно чудесное: в Гурзуфе получил Пушкин свой первый авторский экземпляр «Руслана». Пусть он, Пушкин, сослан, наказан, удален из Петербурга, но у него в руках его поэма «Руслан и Людмила», в шести песнях, вышла только что в Санкт-Петербурге, в типографии Н. Греча, в 1820 году!
А всего чудеснее была для Пушкина в то лето 1820 года строгая, добрая семья Раевских, приветившая его как родного, окружившая его простой заботой, чего Пушкин не знавал, подкрепившая его своим прочным укладом.
Про генерала от кавалерии Раевского, прославленного героя Отечественной войны, сам Наполеон изрек, что «из такого материала, как Раевский, делаются маршалы…» Это он, Раевский, с десятитысячным отрядом в июле 1812 года удержал под Смоленском вчетверо сильнейших французов, чтобы дать возможность соединиться частям Багратиона и Барклая де Толли.
Это про него, про Раевского, восторженно рассказывали тогда во всей армии, что, когда его солдаты дрогнули, генерал, схватив за руки своих двух сыновей, еще мальчиков — Александра и Николая, рванулся вперед с криком:
— Вперед! За царя! За Отечество!
Это про Раевского пел Жуковский:
Раевский, слава наших дней,
Хвала! Перед рядами
Он первый грудь против мечей
С отважными сынами.
И в то же время генерал Раевский не любил помпы, славы, был добродушен, непритязателен, а о своем громком подвиге сам рассказывал так:
— Ну-с, правда, был я впереди, да и нельзя было не быть — солдаты-то пятились! Жуковский в стихах прославил меня, за ним — журналисты, художники подхватили, писатели воспользовались случаем. Вот этак-то, знаете, и пишется история! Да-c!
— Но сыновья-то при вас тогда были в бою?
— Какой там бой! Младший в лесу грибы собирал. Мальчик! Куда там ему воевать? Но, впрочем, штаны и на нем пуля пробила, это правда!
До наших дней памятником генералу Раевскому на Бородинском славном поле стоит нерушимо «Батарея Раевского», где этот русский воин, обороняя Москву, стоял насмерть, исполняя свой долг. Всем простым, изобильным домом Раевских правила мать семейства, Софья Алексеевна Раевская, урожденная Константинова, — дочь ученого библиотекаря Екатерины родом из греков, по матери же — внучка М. В. Ломоносова. В семье Раевских слилась кровь и дворян Раевских, и поморская, мужичья кровь Ломоносовых, и греческая кровь Константиновых.
Оба сына Раевских — тогда, в Гурзуфе, двадцатипятилетний Александр и восемнадцатилетний Николай — были друзьями Пушкина. Оба отлично образованные, они были сильными личностями, но с Пушкиным были связаны по-разному.
Старший, Александр, блестяще кончил курс в Московском университетском пансионе, офицером лейб-гвардии Егерского полка проделал всю кампанию против Наполеона, был тяжело ранен в ногу, лечился на Кавказе и в Крыму. Разочарованностью, своей едкой иронией он был антиподом Пушкина. Александр Раевский так же был упоён Байроном, как его сестра Катя.
«…В характере Байрона ярко отразились и достоинства и пороки многих из его предков, — позднее напишет Пушкин, — с одной стороны, смелая предприимчивость, великодушие, благородство чувств, с другой — необузданные страсти, причуды и дерзкое презрение к общему мнению».
И в сладостных, непревосходимых условиях летней поездки на Кавказ с Раевскими, и «Гурзуфской осенью» Пушкин ведет энергичную, плодотворную проработку «байронизма», он критически, творчески рассматривает его. Многие великолепные элементы байроновского творчества мы опознаем впоследствии в «Онегине»; но многое там будет преодолено и откинуто — именно то, что Пушкин увидел в «байронизме» Александра Раевского.
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел —
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.
Так уже на Кавказе и в Гурзуфе Пушкин бился против первого «нигилиста», встреченного им в жизни. Известно, что смущающийся, теряющийся перед дерзостью, простодушный Пушкин не выдерживал язвительного взгляда А. Раевского, и они «спорили в темноте», что помогало мысли не быть сбитой с толку напором собеседника.