Пушкин начинал зябнуть. Завтра утром наконец он увидит ее, Катю! Пунцовый рассвет вставал за кормой, заходил с левого борта, солнце полыхнуло над морем, розовым светом окрасило чайку.
Подымалось солнце, все ярче горели краски Крыма — неистово синим было небо, на горах тона сепии отдавали золотом, лазурны были тени по земле от исковерканных морскими ветрами ширококронных деревьев, ослепительно белы домики, рассыпанные по глубоким излучинам берега. Вот бронзовый татарский конь под розовым всадником в туче брызг ринулся с берега в воду… Девушка-купальщица, смугло-розовая, затаилась меж теплых камней.
— Александр Сергеич! Вы бы, батюшка, прилегли бы! Утро-с!
Пушкин обернулся:
— Никита, ты что?
— Как же можно не спамши, господи? Вы же еще нездоровый… И матросики палубу убирают… Мешаете. Уходите, сударь!
Невидящим взглядом посмотрел на него Пушкин:
— Ладно!
И убежал с палубы.
Как же все волшебно изменилось! Как древний «Арго», корабль Раевских уносил его в будущее, вдаль, где, оживая, манила к себе надежда, неясная, могучая как расцветающая красота той девушки, которую Пушкин весной видел в Киеве.
Сбежав по трапу вниз, Пушкин ключом открыл дверь в каюту:
— Никита, бумаги и перо!
Матросы наверху по-флотски драили палубу, слышался ожесточенный хруст дресвы и песка, круговой шорох швабр, плеск воды, и под их мерный шум складывалось видение поэта:
Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,
На утренней заре я видел нереиду.
Сокрытый меж дерев, едва я смел дохнуть;
Над ясной влагою полубогиня грудь
Младую, белую, как лебедь, воздымала
И пену из власов струею выжимала.
Эллада, вечная Эллада, воочию оживала перед Пушкиным в волшебном этом Крыму… Классика! Как свободно было здесь, вдали от болотного Петербурга!
Неповторимым сияющим свежим утром корабль бросил якорь против Гурзуфа, матросы, убирая паруса, бежали по снастям. Пушкин был уже на палубе. Гурзуф — небольшая татарская деревня на высоком холме, обрывающемся к морю. Справа — огромный Аю-Даг, Медведь-гора.
Горы лезли в небо цветными уступами, глубокие Долины открыты были настежь на юг, залиты солнцем, летучие облака волокли по ним легкие тени. Среди гранитного хаоса — стройность пирамидальных тополей, темных кипарисов. Зеленели лавры, круглились шары шелковиц, железными лозами своими кудрявились наливающиеся виноградники. Солнце зажигало повсюду искры зноя, осыпало ими силу камня и зелень, блестками играло на широком море с косыми парусами турецких фелюг.
Древняя земля эта была еще никем не обжита, пусть император Юстиниан, строитель Софии Константинопольской, построил здесь когда-то византийскую крепость Гурзувитос. Земля эта была доселе молода, сильна и, как молодая девушка, самой своей красотой грезила о плодоношении.
У подножия холма, у самого синего моря, до сих пор белеет большая вилла, строенная герцогом Ришелье, французским эмигрантом, предоставленная тогда властями на лето семье Раевских. Темные кипарисы обступили ее, ветры обдували ее, мерно качалось индигово-синее море, бился о скалы вечный белый прибой, прядал на берег и бежал и бежал вдоль него снова и снова.
Загремела команда.
Матросы весело затопали по палубе, побежали по вантам; одни паруса падали вниз, другие подбирались кверху; заревела якорная цепь, якорь с плеском бухнулся в море, бриг остановился. От берега, в сплошном блеске воды и солнца, одна за другой неслись к нему, брызгая вecлами, шлюпки. Под мраморной виллой на берегу белыми птицами приветственно трепетали платки. У правого борта, жадно смотря на берег, подпрыгивали от нетерпения, хлопали в ладоши две тоненькие девочки в широких шляпках, стянутых лентами, с пышными бантами у левого уха; бриз сдувал их белые легкие платья. К ним подходил генерал, с ним оба сына — старший в штатском, опираясь на трость, младший — блестящий драгун. Звенел смех барышень, раскатывались генеральский баритон и английские наставления мисс Мартен, шелестели озабоченные вопросы горничных о багаже. Синее небо, чистейший воздух, ласковое море, белозубые, дочерна загоревшие матросы, лет белых чаек — все полно было радости и счастья.
Подошел Пушкин в черном сюртуке, в высокой шляпе с полями. Маша Раевская за руку потащила его к борту:
— Смотрите! Видите, кто? — Это же мама! Мама, мама! — кричала она звонко. — Ах, Пушкин, какая у нас мама! А рядом с ней — Катя!
Маша, смуглая, черноглазая, с прядкой черных волос, липнувших к широкому лбу, с росинками пота на носике, самозабвенно толкала поэта в плечо: — Вы видите, Пушкин? Катя! Катя!
Генерал отнял от глаз подзорную трубу, передал ее Пушкину.
— Неугодно ли? И Аленушка там же, — сказал он. — Ау, Мэри, — воскликнула мисс Маттен, появляясь около Машеньки.
Несмотря на то, что на мисс Маттен был желтый, в клетку, длинный редингот и плоская шляпа от ветра прочно привязана к голове лиловым шарфом, даже со всей ее британской чопорностью англичанка не в силах была нарушить прелесть крымского утра.
Нет ничего радостнее на свете, как возвращение в свой дом… Однако, в этом «доме» все оказалось не так, как виделось с корабля. Вилла эта бела как сахар, по колоннам веранды змеились черный плющ и мелкие розы, из-под капителей свешивались пурпуровые гроздья винограда. На круглом столе — ампирный самовар на львиных ножках, и вся семья сидела за столом, крепкая, единая, дружная. Строгая…
У самовара восседала генеральша — стареющая черноглазая красавица с еще стройной, гибкой, как стебель цветка, шеей, черные локоны свешивались, виясь по обе стороны высокой с сединой прически. Визави — сам хозяин, с острым взглядом небольших глаз, крупным носом, седеющими бачками, герой Бородина, генерал-аншеф, «его высокопревосходительство», уверенный в себе, властный, храбрый и добрый. Четыре дочери рядом выглядели, словно белые цветы, — прелестные юные девушки, с сияющими счастьем глазами, восхищенные семейной встречей, все обожающие своих папа и мама… Все такие разные — и блондинки, и брюнетки, и черноглазые, и голубоглазые, и все слитые в гордом сознании — «они Раевские»…
Со временем младшая из них, Софья, напишет в одном своем письме: «Я Раевская сердцем и умом, наш семейный круг состоял из людей самого высокого умственного развития, и ежедневное общение с ним не прошло для меня бесследно». И оба брата дополняли семью своей мужественностью, каждый по-своему: Александр — острым язвительным умом, Николай — внутренней и внешней силой и непритязательной добротой.
Многочисленная прислуга сновала вокруг стола — официанты, девушки, казачки, солдаты корпуса Раевского. Разговор шел деревенский: о главном, о земле. Говорили, что старосты из поместий пишут, что хлеба нынче уродили хорошо, убрали вовремя, посуху, в самую пору.
— В аккурат и свое и господское все, все на гумне, матушка Софья Алексеевна, — вмешалась в разговор тучная ключница Аксинья, присматривавшая за самоваром. — Все, все, как есть, мужички очень довольны! Генерал слышал это очень хорошо, но хотел услышать приятное еще раз.
— А? — переспросил генерал, — Как ты говоришь? Довольны мужики?
Пушкин ухватил краем уха этот диалог. «Как у нас батюшка с матушкой!..» — мелькнуло у него.
— Ага! Довольны, ваше высокопревосходительство! — с поклоном ответила ключница, — Хлебушко-то в закромах!
И разговор покатился дальше. Софья Алексеевна заявила было о необходимости побывать в воронежских деревнях, посмотреть, что и как…
— А ты, матушка Софья Алексеевна, не слыхала, как дела в Каменке? У матушки? — вступил в разговор генерал.
— То, что ты писал с Горячих Вод?! Больше ничего не знаю!
— Я писал? — удивился генерал. — Разве?
— Опять забыл! Ты же писал, что в Каменке все по-прежнему, — «и хуже быть не может, просто мерзость»… И самое удивительное, мой друг, кому ты это писал — Катеньке! Ребенку, можно сказать! Ну — к чему? — согласись, мой друг!
— Василь-то Давыдов, знаю, опять в Петербург поскакал! — уклонился генерал и пыхнул чубуком… — Я прав!
— Зачем? — гордо вздернула старуха седеющую голову. — Удивляюсь… Все эти… Конспирасьон? Ах, не будет проку! Не будет!
— Может быть… Вернее, впрочем, поехал, чтобы Своих' мужиков заложить. — маменькины именины осенью! «Неловко, пожалуй, что я слышу эти разговоры», — подумал Пушкин. Сделал движение встать, но eго удержал лорнет старухи, снова зорко упершийся в него: все матери всего мира оберегают своих взрослых дочерей… «В сущности, какое простодушие! — думал Пушкин. — Я словно прохожий в деревенской избе: попросился ночевать и залез на печь! У них все просто, как в деревне…»
— Разрешите, мэм, — сказала по-английски мисс Маттен, — младшим выйти из-за стола!
Англичанка уловила движение Пушкина и сама встала решительным, как судьба, движением…