Бытование в крымской Готии предания о поимке и казни Игоря тем более вероятно, что в готском (и, шире, германском) фольклоре сохранились отрывки из эпического цикла — вероятно, некогда довольно обширного — о вековом противостоянии готов и русов. Начало этому противоборству положила измена князя «росомонов» (людей народа «рос»), благодаря которой гунны покончили с державой остроготов в Северном Причерноморье — эта история изложена Иорданом, видимо, по «древним песням» готов, упоминаемым им в другом месте. Из готских песен «неверное племя росомонов» перекочевало в героический эпос германцев. Средневековая сага о Тидреке Бернском (остроготском короле Теодорихе Амале) дает ему в противники «русского» короля Вальдемара/Владимира. Истории Теодорих известен как убийца правителя Италии руга (руса) Одоакра. Свидетельство непримиримой вражды ругов и готов сохранило Житие святого Северина (V в.). Древнерусская письменная традиция также усвоила неприязненное отношение к готам и «злому королю Дедрику [Теодориху]». Слово о полку Игореве, как мы видели, рисует готов врагами Русской земли, злорадствующими над ее несчастьями.
Ожесточенное противоборство готов и русов, глубоко врезавшееся в память обоих народов, позволяет объяснить, почему Игорь был казнен столь жестоким способом. Выше было показано, что обычай казни посредством разрывания тела на части имеет широкую географию распространения, не включающую, впрочем, область расселения восточных славян. Нет надобности приписывать его популярность влиянию какого-то одного народа. Для нашей темы достаточно того факта, что этот обычай отмечен на Балтике и в Северном Причерноморье, — стало быть, можно с уверенностью предполагать его присутствие в репрессивной практике готов, населявших оба эти региона. В самом деле, Иордан пишет, что в отместку за измену князя «росомонов» остроготский король Эрманарих велел разорвать на части его супругу Сунильду, привязав ее к хвостам диких коней. Логично думать, что «древляне»/тервинги использовали в подобных случаях согнутые деревья. Сравнив известие Иордана с сообщением Плутарха о казни при помощи согнутых деревьев Бесса, убившего Дария III, а также со средневековой практикой четвертования, мы вправе заключить, что расчленение тела было не только устрашающей, но и позорящей преступника расправой, которой наиболее часто подвергали разбойников и изменников.
Росомоны/русы, в решающий час предавшие готов, навсегда остались для них «вероломным племенем», заклятыми врагами, заслуживающими позорной смерти. Давний счет готов к князьям «от рода русского» предопределил «жалкую судьбу» князя Игоря, который к тому же запятнал себя откровенным разбоем. «Мужа твоего убихом, бяше бо муж твой аки волк восхищая и грабя», — без обиняков заявили «древлянские» послы Ольге. В казни Игоря историческое возмездие сочеталось с сиюминутным торжеством справедливости — благодатная тема для героической народной поэзии.
Образ князя Игоря в древнерусской литературе
Подробное изложение Повестью временных лет обстоятельств поражения князя Игоря под стенами Константинополя и его гибели в «Деревах» создало у историков впечатление, что Игорь представлен в летописи в образе «князя-неудачника»[194]. Однако, если этот образ и просматривается, то лишь в Лаврентьевском и Ипатьевском списках Повести временных лет, откуда по каким-то причинам оказались изъяты почти все триумфы Игоря, сохраненные Новгородской I летописью, — его победоносные походы на угличей и «древлян». Возможно, это обстоятельство объясняется влиянием византийской историографии, для которой действительно характерно принижение личности Игоря. Лев Диакон говорит о его «жалкой судьбе» и упоминает всего два эпизода Игоревой жизни: бегство «с десятком ладей» из-под Константинополя и катастрофу похода «на германцев», закончившегося гибелью князя.
Но восприятие образа Игоря древнерусскими людьми и древнерусским летописанием в целом было совершенно иное. Митрополит Иларион во второй трети XI в. говорил как о чем-то общеизвестном, что «старый Игорь» и сын его «славный Святослав... мужеством же и храбрством крепостию поминаются ныне и слывут». Для составителя Новгородской I летописи Игорь «бысть храбор и мудр». Это и есть подлинная характеристика Игоря, внятно и недвусмысленно высказанная нашими древними писателями, ибо противоположная его оценка («князь-неудачник») в древнерусских памятниках не встречается, и историки грешат против истины, беря на себя смелость сформулировать ее от лица древнерусских книжников.
И в самом деле, Игорь воюет с печенегами, расширяет границы Русской земли, «примучивая под дань» угличей и «древлян», и заключает престижный договор с «греческими царями» — где же тут «образ князя-неудачника», из чего можно вывести заключение о «недеятельности и немудрости» Игоря, как это делается сплошь и рядом?
Точно так же, обратившись к сказанию о древлянской дани, увидим не пришибленного постоянными несчастьями человека, а скорее чересчур самонадеянного воина, во всем полагающегося на свою силу и удачу. Конечно, разгром под стенами Константинополя в 941 г. — очевидный неуспех Игоря. Но в целом он предстает перед нами не большим неудачником, чем его прославленный наследник князь Святослав, которого в конечном счете также ожидали поражение и гибель. Ничего позорного и «жалкого» в такой смерти наши предки не видели. Владимир Мономах спрашивал Олега Святославича: «Дивно ли, что муж умер в полку [погиб на войне, в походе], так умирали и прежде наши прадеды». Летописцам не было никакой нужды выдумывать небывалые подвиги, чтобы прославить имя Игоря в потомстве.
Сказание об Ольгиной мести — утраченный подлинник
Появление Ольги в качестве действующего лица русской истории напоминает молниеносный разящий прыжок тигрицы, доселе таившейся в лесной чаще. Энергия, решительность, отвага, коварство и расчетливая свирепость ее действий ужасают и завораживают одновременно. Эти пропитанные кровью страницы Повести временных лет лучше любых других аргументов убеждают в том, что за убийство своего мужа отомстила не старуха, в которую превратила Ольгу житийно-летописная традиция, а молодая, не достигшая и тридцати лет женщина.
Сказания о смерти Игоря и мести Ольги появились, по всей вероятности, в XI в. Причем сказание о смерти Игоря, похоже, сложилось несколькими десятилетиями раньше сюжета об Ольгиной мести, поскольку ему присуща большая географическая и терминологическая точность. Игорь отправляется в поход именно в «Дерева», которые во вводной части Повести временных лет отнесены к району Северного Причерноморья, а не в «Деревьскую землю», которую усмиряет Ольга и которая при последующем упоминании локализуется на правобережье Днепра, согласно пониманию этого топонима в XI—XII вв.
Во времена Нестора оба сказания уже составляли единый цикл, на что указывает их сюжетная преемственность и наличие в том и другом произведении одного и того же «антигероя» — князя Мала. К сожалению, оригинальный текст этого героического цикла безвозвратно утерян. В Повести временных лет мы имеем дело не с самим первоисточником, а с произвольным его пересказом, причем пересказом настолько небрежным, что можно говорить о непоправимой порче структуры и самого смысла всего произведения.
В летописной передаче сказания об Ольгиной мести текстуально-смысловые разрушения оригинала прослеживаются со всей очевидностью. Наглядное свидетельство сокращения летописцами первозданного текста сказания находится в Переславско-Суздальской летописи, которая сохранила фрагмент, не вошедший ни в какой другой список Повести временных лет, — так называемый «сон князя Мала»: «Князю же веселие творящу к браку, и сон часто зряше Мал князь: се бо пришед, Ольга даяше ему порты многоценны, червени вси, жемчугом иссаждены, и одеяла черны с зелеными узоры, и лодьи, в них же несеным быти, смолны».
Изъятие сна Мала из большинства летописных списков объясняется, по всей вероятности, вмешательством духовной цензуры XII—XIII вв. Языческая вера в «вещие» сны, в «сонное мечтание» противополагалась христианской духовной трезвенности. Изборник 1076 г. поучает: «Яко же емляи ся за стень и гоняй ветры, тако же емляи веру сном», то есть верить сну — то же самое, что верить видениям (теням, призракам) и дуновению ветра. Подлинно пророческий сон мог быть ниспослан только лицу, искушенному в духовной жизни, как правило монаху. Такое воззрение на сон ни в коей мере не было каноническим или ортодоксальным: оно целиком определялось историческими условиями — борьбой с языческими пережитками и тем исключительным по значимости местом, которое занимало монашество в православной (византийской и древнерусской) церкви. Средневековье, обожествлявшее свои сословно-кастовые перегородки, слишком часто забывало, что «Дух дышит, где хочет»[195].