Ехали улицей. Кони, храпя, переступали через обгорелые, обугленные бревна, сторонились гниющей падали. У Спасского собора, закопченного, но уцелевшего и теперь одиноко высящего среди развалин, придержали коней. У Василия прыгали губы. На паперти, рассыпав по ступеням распущенные мертвые волосы, лежал вспухший женский труп. Василий невольно осенил себя крестным знамением. Дружина грудилась за спиною, всхрапывали кони. Четверо молча, без зова слезли с коней, стали отволакивать тело. Крупные черви, корчась на солнце, расползались по камню. Кирдяпа почуял, что его начинает тошнить, и едва удержал рвотный позыв.
В храме все было испакощено, ризница разбита, церковное добро, что не пограбили, разволочено по полу. Из верхних рядов иконостаса строгие святители, пророки и ангельская рать сурово и немо взирали на мерзость запустения. Писанные греческим изографом святые воины сумрачно озирали унижение христианской святыни…
В городе кое-где робко стучали топоры. Жители, пересидев в Заволжье, возвращались на свои пепелища, мастерили первые земляные берлоги в чаянье близкой зимы.
Почти не слезая с коня, не пито, не едено, Кирдяпа помотался по городу, устрояя хоть какой порядок, и, бросив останние дела на бояр, с дружиною и кое-как собранным охочим народом устремил на Пьяну, к месту горестного побоища. Тело брата надлежало найти.
В дружине княжеской были знатцы, чудом спасшиеся из побоища и сейчас ехавшие впереди, указуя дорогу. Ночевали не снимая броней, не расседлывая коней. Недреманная сторожа стерегла стан русичей.
Наконец достигли Пьяны. Все так же светило солнце, так же плавились в аэре высокие истаивающие облака. Так же стояли, кое-где золотясь первыми пятнами близкого увядания, праздничные нарядные березки, так же кружили стрекозы над омутами… И кабы не трупы, безжалостно объеденные волками, кабы не горы тел на речных перекатах…
Закусив губы, засуча рукава, мужики принялись за страшную работу.
Баграми выволакивали распухшие тела, от которых с неохотою отрывались, плюхаясь в воду, черные раки, укладывали рядами на траве. Князя Ивана достали на второй день к вечеру. Труп запутался в высокой донной траве речного омута. Иные утоплые покойники образовали сверху плотный заплот.
Когда княжича достали, Василий трудно слез с коня, опустился на колени, припал лбом к неживому, льдяно-холодному… Дружинники стояли кругом, сняв шапки. Все молчали, низя глаза. Князь был затоптан и утоплен бегущими!
Тело завернули в полотно, потом в мешковину, в рогожи, приторочили к седлу. Долго оставаться тут было опасно. Торопливо рыли ямы, попы торопливо отпевали мертвецов…
На возвращении Василия Кирдяпу и его смертный груз встречал сам владыка Дионисий. Духовный глава нижегородской земли уже оправился, деятельно хлопотал, возрождая монастырь и епархию. Уже были похоронены мертвецы, расчищены улицы, и Кирдяпа неволею должен был признать деятельную распорядительность своего пастыря.
В Святом Спасе уже творилась служба. Князя Ивана положили в притворе, на правой стороне. Было это двадцать третьего августа, а в конце сентября на подымающуюся из руин волость как раз и совершила набег мордва.
Князь Борис, незадолго до того явившийся в Нижний, кинулся в изгон с невеликою, но отборною и окольчуженною дружиной. Отступающую мордву настигли у Пьяны. Рубились отчаянно. Мордва бежала за реку, теряя добро и полон, иные тонули в Пьяне, настигнутых на сем берегу перебили всех, не беря в полон, отмщая за все предыдущие беды.
Татары – это было от Бога. С Ордою, по чести, не стоило воевать. Это теперь ежели не понимали, то чуяли все. И потому разорение от татар воспринималось как данность – как глад, мор, градобитие, – с коей бесполезно спорить. Но обнаглевшая мордва, которая некогда «из болот не выныкивала» и «бортничала на великого князя», – это было уже чересчур!
Набег мордвы явился последнею каплей, переполнившей чашу. Пока шли осенние дожди и непроходные пути мешали любым боевым действиям, копилась злоба, копились оружие и ратный люд, шли пересылки с Москвой. Великий князь, подославший хлеб и обилие, тоже обещал ратную помочь. И лишь только первые морозы высушили землю, сковав реки ледяным покровом и убелив снегами пути, нижегородские русичи выступили в поход.
Полки вел брат суздальского князя Борис Константиныч и Семен, подросший второй сын Дмитрия Константиныча, уже опомнившегося от прежней скорби своей и сейчас нарочито хлопотавшего об отмщении. Московскою ратью предводительствовал Федор Андреич Свибло. То была и великая честь, и знак того, что Акинфичи все более забирают власти при дворе великого князя московского.
Шел снег. Небесная белизна милостиво прикрывала следы недавней беды и жалкие землянки воротивших на пепелища жителей. Но строились терема, по всему городу, не умолкая, стучали топоры древоделей, и уже вновь пошумливал под горою торг, на очищенных вымолах и в восставших из пепла амбарах высили груды товаров, и вновь густели ряды русичей, провожавших княжеские полки, проходившие через город. Бил колокол, и владыка Дионисий в золотом одеянии своем напутствовал, благословляя, оружные рати.
Мордве горько пришлось заплатить за давешний набег. Такого погрома не знала мордовская земля со времен Батыевых. Грабили и жгли без милости, пробираясь в самые глухомани, мужиков рубили, досыта упиваясь кровью, женок и детей угоняли в полон, «всю землю мордовскую пусту сотворише».
Местную знать, «лучших людей», старейшин и князьков мордовских, живыми вели в Нижний Новгород, дабы там прилюдно мучить и казнить многоразличными казнями. Мордовскую старшину подвешивали, жгли, травили собаками на льду Волги, словно медведей. Женки, на давешнем погроме потерявшие своих детей, ногтями выцарапывали глаза пленникам. Жалкие крики убиваемых тонули в слитном реве озверевшей толпы…
Зло порождает зло, но худшее зло, когда отмщают слабейшему, не трогая истинных, главных ворогов своих. Это – как бить ребенка, обидевшись на взрослого, вымещать на семье обиду, нанесенную начальством, пылать злобою к давно минувшим врагам от бессилия сокрушить врагов сущих, нынешних.
Жесток человек, но и зачастую того более: подл в жестокости своей! Даже в гневе надобно учиться мужеству и благородству силы, не позволяющему галиться над поверженным тобою врагом.
Иван Федоров воротился из похода огрубелый и смурый. Пригнал трех коней, навьюченных добром, испуганного отрока, плохо понимавшего русскую молвь, да мордовскую девку, с которой даже не переспал дорогою, тотчас вручив рабу государыне-матери. Отмывал в бане грязь и пот, пил горячий мед, молчал, посвистывал, задумчиво выходил к огороже, глядя на заснеженное поле и дальний лес, тоже запорошенный снегом.
На деревне – то стукнет где кленовое ведро, проскрипит журавль у колодца, то взоржет конь, мыкнет корова в хлеву, временем заливисто и звонко начинают кричать петухи, а то забрешет хрипло спросонь дворовый пес – тишина! Вот мордвин, приведенный им, осторожно взглядывая на хозяина, ведет коней к водопою. Вот государыня-мать вышла на крыльцо, смотрит ему в спину, все замечая: и непривычную молчаливость сына, и странный взгляд, коим он проводил сейчас холопа-отрока.
– Вань! – зовет мать. Он оборачивается, смотрит. На обожженном морозом лице яснеют обрезанные глаза, уже не те, не прежние, не мальчишеские.
– Сыну! – зовет она, и Иван, свеся голову, делает шаг, другой.
Они вступают в горницу. Она ведет его в ту, чистую, свою половину. На сердце сейчас такой глубокий, такой полный покой: вернулся, жив! (И будут еще и еще походы, и та уже пошла сыну стезя, и будет она ночами не спать, молить Господа… Но все то потом!) В горнице чистота, пахнет воском, мятою. Дочерь засовывает любопытный нос, стреляет глазами на Ивана, после похода значительно выросшего в ее глазах.
– Ты поди! – машет ей рукою Наталья. – Почто суров таково, сыне?!
Присядь! Дай, я тебе в голове поищу! Привались сюда… – Она перебирает родные русые волосы и слышит вдруг, что плечи у отрока вздрагивают.
– Почто ты? Али недужен чем?!
– Мамо! Я ребенка убил! – глухо говорит он, не подымая головы с материных теплых колен. – Отрока. И не на бою вовсе. Гнали. Я его ткнул и не мыслил убивать совсем, а так, в горячке. Ну и… а опосле смотрю: падает и смотрит так, словно не понимает – зачем? Я и с коня соскочил, приподнял, а уж у него глаза поволокою покрыло и лицо чистое-чистое, девичье, знашь, как у деревенских… Ну и… муторно мне стало! Как ни помыслю о чем, все отрок тот пред глазами стоит!
– Война, сыне! – нерешительно отвечает она, понимая, что и оправдать, утешить сына сейчас – грех. Пусть мучается, пусть ведает заповедь «не убий».
– А батя тоже? – помолчав, спрашивает он.