Как ни тяжело было для нас сиденье в тюрьме, но было одно светлое явление, о котором мы всегда вспоминаем с чувством искренней благодарности. Этим явлением было отношение к нам тюремной администрации, которая все делала для смягчения тяжести нашего заключения, относясь к нам с исключительной сердечностью и стараясь всячески скрасить нашу жизнь…
Заметив, что у меня началось кровохарканье и что мне с каждым днем становится все хуже, смотритель тюрьмы направил ко мне тюремного врача, доктора Линденберга. Очень старенький и слабый, этот почтенный доктор отнесся сперва ко мне весьма сурово, как к ярому и преступному большевику. Но по мере наших свиданий, старичок все более и более отмякал и в конце концов принял в нас и в нашей судьбе самое горячее дружеское участие…
Недели через три после нашего заключения нас однажды утром отвезли в Моабит на допрос. note 140Сопровождал нас агент полиции в штатском. Это был очень предупредительный человек, который сразу, сказав, что ему известно, что нас держат в тюрьме незаконно, стал уверять, что после допроса в Моабите нас освободят.
Допрашивал меня главный прокурор, доктор Вейс, являвшийся чем то вроде нашего прокурора судебной палаты. Выслушав мои подробные объяснения по поводу моих "преступлений", он, не обинуясь, сказал, что наше заключение является незакономерным, что на основании произведенного расследования и моих объяснений, прокуратура пришла к заключению, что в данном деле нет никакого состава преступления и что поэтому я и моя жена подлежим немедленному освобождению.
— Я совершенно не понимаю, за что же вас арестовали и держат так долго в заключении ? — недоумевая спросил он.
Я сообщил ему о последнем заявлении фон Треймана, что нас держат, как заложников. Он густо покраснел и сказал:
— В Германии нет такого закона… закона о заложниках… Это не может быть, тут какая-нибудь ошибка… Сейчас вас освободят… Вот мы поговорим по телефону при вас же, чтобы вы слышали все, что мы скажем…
И он обратился к своему помощнику и попросил его переговорить с Надольным. И я слышал, как этот молодой прокурор говорил Надольному, что по расследовании дела, прокуратура пришла к заключению, что меня держат совершенно незаконно и что она требует немедленного освобождения нас… Однако, по мере этой телефонной беседы, голос прокурора все падал и note 141падал… Тем не менее он сказал нам, что не сегодня, так завтра мы будем освобождены… по выполнении м-ом ин. дел некоторых необходимых формальностей. Сердечно и радушно прощаясь с нами, доктор Вейс с гордостью сказал:
— Вы видите, что в Германии нельзя держать в заключении людей ни в чем неповинных…
И нас снова повезли в Полицейпрезидиум, где мы просидели еще боле трех недель, все время находясь в распоряжении мин ин. дел. Не знаю, долго ли мы сидели бы еще в тюрьме и вообще, что было бы с нами, если бы нас не освободил старичок доктор Линденберг. Он долго и упорно хлопотал о нашем освобождении в виду нашего болезненного состояния, писал бумаги, удостоверения в том, что мы "неспособны выносить тюремное заключение" ("nicht haftfaehig") и требовал самым настоятельным образом хотя бы нашего интернирования в больнице. Как то — это было дня за три до нашего освобождения — Е. К. Нейдекер, пришедшая на свидание с нами и ждавшая в канцелярии, слыхала, как доктор Линденберг вызвал Надольного к телефону и говорил ему:
— Это ни в чем неповинные люди… Ведь прокурор сказал, что их арест незаконен… Я требую, чтобы их немедленно освободили. — И далее, на какое то возражение Надольного, он с раздражением крикнул:
— Я доктор, а не палач… прошу не забывать этого!
И вот — это было 3-го марта 1919 года — нас перевезли в санаторию в Аугсбургерштассе в Шарлоттенбург (профессора Израэля), где мы и были интернированы, выдав многословную подписку в том, что, находясь в санатории, мы не будем делать попыток к note 142побегу, не будем ни с кем видеться, ни с кем разговаривать, не переписываться, не сноситься по телефону…
Как курьез, отмечу, что возвращая мне находившиеся в тюремной конторе деньги, смотритель тюрьмы, краснея и смущаясь, попросил меня уплатить по предъявленному тут же счету, за содержание нас обоих в тюрьме. Это было так комично, что я попросил его объяснить мне это.
— Да, господин консул, это действительно очень смешно. Но таковы правила. Вы должны уплатить по 60 пфеннигов в день, как вы видите, указано в счете, за кров, отопление, освещение и услуги…
Мне ничего не оставалось, как уплатить…
Итак, мы были в санатории, в прекрасной комнате, которая показалась нам после тюрьмы, верхом роскоши и комфорта. Там нас поджидал уже наш доктор, дававший еще кое-какие распоряжения… Но он не ограничился нашим освобождением, нет, он все время навещал нас, хотя жил в другом конце Берлина, лечил меня, снабжал книгами, часто звал к себе в гости. И все это совершенно бескорыстно. Когда я сделал как то попытку заплатить ему за визиты, он, этот старый и бедный человек, был искренно обижен и со слезами на глазах сказал: — Ведь я же ваш друг! — Он категорически отказался от платы и затем никогда не позволял возвращаться к этому вопросу, пресекая его в самом начале…
В санатории нас навестил, наконец, и Оскар Кон, который, в виду занятий в национальном собрании, не мог навестить меня раньше. Он тоже возмутился нашим арестом, но сделать ничего не мог. И мы продолжали оставаться заложниками…
Много раз за время нашего сидения в тюрьме и note 143затем пребывания в санатории я, вспоминая обстоятельства моего ареста, приходил в тупик, что из России нет никаких вестей, которые говорили бы о том, что там делают что то, чтобы вызволить меня. Я не сомневался, что советскому правительству известно, что я нахожусь в заключении в качестве заложника, т. е., лица без всяких прав… И неужели — думалось мне — они так-таки и отрекаются от меня. Не хотелось, нельзя было этому верить, и я склонялся к тому, что мин ин. дел просто скрывает от меня правду. Позже, когда мы отвоевали себе некоторую свободу, я часто справлялся в мин ин. дел, нет ли каких-нибудь известий из Москвы? И мне, неизменно, с нескрываемой иронической улыбкой, отвечали, что все время сносятся с Москвой по моему поводу, но что оттуда ни разу ни слова не получили в ответ…
Тяжелые размышления и сомнения охватывали меня. На имевшиеся у меня в Гамбурге средства было наложено запрещение и я мог выписывать чеки только с контрассигнированием мин. ин. дел, которое продолжало свою жестокую политику в отношении меня.
Это было 22-го апреля 1919 года. Был канун Пасхи. Было как то особенно грустно на душе. Около трех часов явился чиновник мин ин. дел и предъявил мне бумагу, в которой значилось, что мы должны в тот же день с шестичасовым поездом выехать из Берлина по направлению к России через Вильно. Железнодорожный путь на Вильно во многих местах был разобран и надо было бы в этих местах брать лошадей. Кроме того, путь лежал по голодной, разоренной войной стране, поэтому путники должны были заранее запасаться провизией. У меня не было денег и было поздно требовать их из банка. Были еще разные note 144мелочи, которые нельзя было урегулировать в виду наступающих праздников. Стояла очень суровая погода с дождями, снегом и холодами… Жена моя пришла в искренне возмущение и, не скрывая его, бросила по адресу мин. ин. дел: «Господи, какие мерзавцы!»…
— Совершенно верно, сударыня, — сказал на чистом русском языке чиновник, который, как это оказалось, жил до войны в России, находясь на службе в одном консульстве. — Употребите все усилия, чтобы не ехать…
И, по его совету, я тотчас же вызвал по телефону доктора Линденберга, который немедленно же приехал. Он вступил в резкую беседу с чиновником, звонил по телефону, написал целую сеть разных удостоверений и пр., и отъезд наш был отсрочен на три дня. И мы остались.
А на другой день я узнал, что 22-го апреля Вильно была подвергнута нашествие поляков, что в ней начались избиения евреев и всех советских служащих… Таким образом, благодаря тому, что мы задержались, мы избегли того, что неминуемо ожидало нас в Вильно. Было ли это сознательное желание мин. ин. дел погубить нас или только совпадение — не знаю…
На другой день, несмотря на праздник, я вызвал Оскара Кона, и отсрочка была продлена…
Между тем, я при посредстве мин ин. дел старался несколько раз войти в сношения с советским правительством. Посылались телеграммы Чичерину, но ответа не было. Кон энергично хлопотал за меня, и в конце концов о моем аресте и всех злоключениях было доведено до сведения Шейдемана. Мне передавали, note 145будто Шейдеман сказал — искренно или только притворялся, это дело его совести, — что в первый раз слышит об этом возмутительном деле, и дал мне разрешение оставаться в Германии на полной свободе, сколько я хочу. И по его распоряжению, нам были выданы постоянные паспорта с отметкой, что нам дано неограниченное по времени право пребывания в Германии. Таким образом, я мог свободно и беспрепятственно ходить куда угодно и навещать, кого хочу.