— Титов Михаил, топограф-землемер, еду по вызову Иркутской губернской управы — так он отрекомендовался своему соседу по каюте. Сосед, пожилой телеграфист, служивший в Екатеринбурге, завистливо вздохнул:
— Землемер, должность хлебная.
Неожиданное происшествие чуть не спутало все его планы. В Сарапуле рыбаки принесли рыбу прямо на пароход. Старик крестьянин торговался с ушлым малым из-за огромного осетра. Сошлись на двугривенном. Старик отдал деньги, но тут появился толстопузый купчина с верхней палубы.
— Знатный рыбец! — сказал он, взглянув на осетра, и обратился к рыбаку: — Отдашь за полтинник?
— Уважим, ваше степенство, — быстро сориентировался малый и потянул рыбу у старика. Старик заупрямился, вцепился в покупку:
— Цена заплачена! Робята, гляньте, православных обижают!
Рыбак обругал старика, крестьянин тоже ответил бранью. Рыбак пытался ухватить рыбу, старик изворачивался. Купцу это дело наскучило, и он, недолго думая, двинул крестьянина в ухо. Старик упал и завопил истошным голосом:
— Помогите, робята, грабют, убивают!
Сбежался народ. Купчина сообразил, что могут быть неприятности, сунул незаметно рыбаку рублевую бумажку и закричал, обращаясь к толпе:
— Глянь, честной люд! Этот висельник осетра украл! Бог тому свидетель, а вот живой человек подтвердит.
Купец указывал на ушлого малого, и тот повторял:
— Истинный крест, украл среди бела дня!
Старика схватили, поволокли на верхнюю палубу.
Появился капитан. Пассажирский помощник послал на пристань за урядником. «Правый суд» вершился тут же, на палубе. «Нижний» народ наверх не пустили, а «классная» публика, естественно, приняла сторону купца.
Старый крестьянин стоял на коленях, окруженный толпой разъяренных купцов, одной рукой он потирал окровавленное ухо, другой придерживал злополучного осетра. Старик плакал и причитал, что это оговор, что нет правды и бедный человек всегда виноват.
Сквозь толпу протиснулся усатый урядник. Купец поклонился полицейскому чину и рассказал, как у него среди бела дня голодранец украл «знатного рыбца». Единственный свидетель — плутоватый малый — охотно подтвердил слова купца. Старика даже слушать не захотели.
— В острог его, каторжника! — раздались голоса.
…Мышкин наблюдал всю эту сцену с самого начала. Когда еще внизу купец ударил старика, он было решил вмешаться, но сдержался, понимая, что не имеет права ввязываться в скандал. Потянут в участок, будут выяснять, кто да что. Нельзя рисковать. Но тут на его глазах погибал человек: упекут старика в тюрьму, это точно. Мышкин сделал шаг вперед и сухим, начальственным голосом (бессознательно подражая тону московского обер-полицмейстера) заговорил:
— Обращаю внимание властей на удивительнейшее безобразие: купец, вступив в преступный сговор с этим мошенником, пытался отнять у крестьянина товар, за который деньги были уплачены. Между тем законы Российской империи гарантируют каждому верноподданному равные права. — Сколько стенограмм было расшифровано у обер-полицмейстера! Пригодился чиновный слог. — Я молча следил за ходом расследования, ожидая, что ответственные лица поступят так, как им подсказывает служебный долг.
Пассажирский помощник зашептал что-то капитану, капитан склонился к уряднику, урядник послушал, грозно сверкнул очами и загремел, обращаясь к купцу:
— Каналья! Государевы законы вздумал нарушать!
— Виноват, ваше-ство, спьяну показалось, — забормотал перепуганный купчина. — Мы енто дело без скандалу, враз уладим.
Толпа возмущенно загудела. Купец припал к стоявшему на коленях крестьянину, обнял его и проворно сунул за пазуху старику «красненькую».
— Премного благодарен, ваше степенство, — залепетал крестьянин, — мы на вас зла не имеем.
— Видите, ваше-ство, никаких претензий! — обрадовался купчина.
— То-то, — пробасил урядник, поискал мгновенно исчезнувшего рыбака, отдал честь Мышкину и пошел вниз по трапу. Купец бросился следом.
Потом, встречая Мышкина на палубе, крестьянин низко кланялся и называл благодетелем. А капитан как-то мимоходом осведомился, не беспокоит ли кто его благородие.
Тем же вечером, ложась спать, екатеринбургский телеграфист хитро прищурился и сказал вроде бы сам себе:
— Которые особняком держатся и водку не употребляют, известно, птица важная, на ревизию следуют.
И стал стягивать сапоги.
…От Перми до Екатеринбурга он доехал на «чугунке». «Классных» вагонов не было, он сел в общий, в котором возвращались рабочие о разных летних заработков. Ночью кондуктор стал проверять билеты, зуботычинами и матерщиной будя спящих.
— Мешки не положено. Курить не положено. Чего разлегся? Лежать не положено, не спальные места.
Все не положено. Впрочем, кондуктор сразу же оставлял в покое тех, кто совал ему какую-то мелочишку. Очевидно, это было «узаконенной» формой поборов. «Каждому жить надо, каждый ловчит!» — философски вздохнул сосед Мышкина и приготовил монету. Мышкину следовало бы тоже послушно приготовить свой гривенник, не дожидаясь зуботычины и окрика (благоразумие подсказывало не выделяться, не привлекать к себе внимания), но, встретив наглый взгляд кондуктора, он сузил глаза, выпрямился, начальственно рыкнул — и этого оказалось достаточно: кондуктор забормотал извинение, что ненароком потревожил их благородие, и исчез, растворился в тамбуре.
Следующий день до самого Екатеринбурга вагон приглушенно гудел. На Мышкина косились почтительно, но с опаской.
«Держится особняком и не пьет водку».
На грязных почтовых станциях, где за рваными обоями клопы с вожделением подстерегали очередную жертву, Мышкину отводили лучшие комнаты и предоставляли лошадей в первую очередь.
Колеса открытой кибитки увязали в чавкающих лужах, ямщик остервенело нахлестывал измученных лошадей, легкое заграничное пальто не спасало от сурового, пронизывающего ветра — бесконечна дорога до Тюмени!
И показалась Тюмень — приземистая, деревянная, дома, заборы, ставни — глухая стена, улицы широко и нелепо разметались по жидкому болоту, город тонул в грязи. Мышкин почему-то подумал, что, опоздай он на неделю, увидел бы только торчащие крыши.
С Туры спустился последний груженый пароход с баржей. Мышкин договорился с капитаном, поселился в пустой трехместной каюте. Пароход пошел вниз по Тоболу, потом по Иртышу, дойдя до Оби, повернул на восток и стал медленно выгребать против течения.
В Томске Мышкина «накрыли» первые морозы, и только через месяц по зимнему санному пути ой добрался до широкой, мощной реки, бурные волны которой так и не сковали сибирские холода. Над крутящейся зеленой водой стелился пар, а на другом берегу виднелся монастырь, деревянные постройки и большой белый дом иркутского генерал-губернатора.
ЗАПОМНИЛОСЬ:
колесо шлепает, разбивая тусклое зеркало воды, за кормой остается вспаханная бугристая дорога, разрезающая реку надвое; низкие берега Оби, заросшие, как щетиной, серыми, чахлыми деревьями; пароход плутает меж пустынных островов, пароход ходит по кругу, время остановилось, жизнь остановилась; впрочем, была ли когда-нибудь жизнь на этих диких берегах? Полудремота, полузабытье; открываешь глаза — и тот же низкий берег, чахлые серые деревья. Прошел час, прошел день, пароход кружит меж пустынных островов, буруны идут за кормой, а была ли вообще когда-нибудь другая жизнь? Желтые листья на Тверском бульваре, запах типографской краски в доме Орлова, встревоженное лицо Фрузи Супинской, иронические разговоры в кафе Грессо — не приснилось ли все это? А может, все давно кончилось и Мышкин затерялся где-то по дороге в рай или ад, по дороге на небо, благо, оно так низко, что кажется — пароход сейчас захлопает колесами по серым полотняным облакам, которые там, вдалеке, вот-вот сольются с тусклой водой Оби. И потом, как пробуждение, как возвращение к жизни, бешеная гонка в крытой кошеве, когда лежишь, вцепившись в стенки саней, тебя швыряет, подбрасывает, вытрясает душу, а кони стелются, мчатся, как по воздуху, и только снег из-под копыт, и яростный вой ветра, и разбойничий свист ямщика — и опять непонятно куда, зачем тебя уносит, а впрочем, это уже неважно, главное — чтоб тройка не останавливалась.
«На Каре говорили, — стучал Попов, — что тебе поляки помогли. То ли ты с ними на пароходе познакомился, когда по Иртышу плыл, то ли еще в Тюмени встретил какого-то Яна Казимировича в доме торговца, у которого жил несколько дней».
«Значит, моя история известна, зачем же я рассказываю?»
Рассердился Мышкин, встал со стула, заходил по камере, и опять заговорила стена:
«О твоем путешествии легенды слагались. Не смущайся, продолжай. Я с удовольствием слушаю. А спросил потому, что люблю точность». Мышкин снова сел к столику и, наблюдая за глазком, застучал: