Вагнер прочел и понял: ««Кольцо» рассказывало не об исчезновении царства Золота и пришествии царствия Любви, как он думал раньше, но скорее об уничтожении в сердце Вотана воли к жизни: оно показывало не только сожжение Валгаллы и конец богов, но конец самого мира, который погружается в бездну небытия…»
Впрочем, и во время написания опер Вагнер «остерегался — и не без причины — определенно говорить, в чем состояла, в сущности, эта «любовь», которая постоянно открывается в мифе как сила разрушения и смерти».
Оппонентом «германского духа», насколько это возможно было на оперной сцене того времени, — выступил Чайковский. В период работы над «Иолантой» Петр Ильич писал: «<…> найден сюжет, где я докажу всему миру, что любовники должны оставаться живы в оперных финалах и что это истинная правда. Ты улыбаешься, скептик? Посмотрим, будешь ли ты смеяться, когда услышишь мою новую оперу и ее финал». Призывая в свидетели мысленного спора с неким оппонентом аудиторию никак не меньшую, чем «весь мир», Чайковский тем самым признавал, что «весь мир» именно трагическую судьбу любовников принял как норму. Нетрудно назвать и «известную всему миру» оперу, герои которой ищут успокоения всех страстей и томлений в смерти. Это — «Тристан и Изольда» Вагнера»[54].
Мысль о самоубийстве поистине заразна. О сути таких эпидемий писал архиепископ Никон (Рождественский): «Не напрасно же говорят, что, например, самоубийство заразительно: при одном имени самоубийцы (или литературного героя. — Ю.В. ) в душе возникает его образ, а с образом сим рисуется и то, как он окончил жизнь… Спросите любого психиатра, и он вам скажет, что при разговорах о самоубийцах, о способах их самоубийства у впечатлительных людей нередко появляются так называемые «навязчивые мысли», а по-нашему, православному, просто вражеские искушения, влекущие слабых людей к тому же преступлению»…
Вот так! А тут целая национальная культура заразилась. Философы заклинают волю к смерти. Военные рисуют черепа на черных штандартах. Ученые проповедуют эвтаназию. Именно Германия преуспевает в этом более других.[55]
Эпидемия шла от одного к другому. «… серьезный, подающий большие надежды молодой ученый по имени Филипп Батц (1841–1876) чрезмерно увлекался Шопенгауэром, издает блестящую книгу «Философия отречения» и немедленно воплощает свои теоретические выкладки на практике — перерезает себе горло идеально острой золингенской бритвой». [51-2].
Конечно, и Вагнер был болен идеей смерти. Не случайно ведь он трактовал сюжеты древних нордических преданий именно в танатократическом духе. Композитор, усугубляя свою болезнь, легко «заразился» от Шопенгауэра. Как всегда бездумно используя христианское понятие «спасение», он пишет о любимом философе: «Его главная мысль, крайнее отрицание воли к жизни, сурова и строга; но только она и может привести к спасению. Эта идея, по правде, не новость для меня, и никто не может действительно понимать ее, если она не живет уже в нем. Но этот философ первый сделал ее вполне ясной для моей мысли. Когда я думаю о тех несчастьях, которые потрясли мое сердце, о конвульсивных усилиях, с которыми душа моя цепляется — против моей воли — за всякую надежду на счастье, когда еще сегодня буря яростно устремляется на меня, — у меня есть теперь средство, которое поможет мне в бессонные ночи найти покой; это — пламенное, сильное желание смерти. Полное отсутствие сознания, абсолютное небытие, исчезновение всех грез — таково единственное, высшее освобождение».
Впавший в буддизм Шопенгауэр, среди родни которого было полно сумасшедших и самоубийц, и сам был не очень-то нормален. Вот и выдумывал вслед за гностиками, что все люди — частицы какого-то бога, в стремлении к небытию уничтожившего себя в начале времен. Следовательно, история человечества — мрачная агония этих частиц. Бред? Но поскольку гибельная идея «уже жила» в сознании ненормального, отпавшего от Истины Запада, Европа приняла ее с восторгом. Она ее давно переживала и томилась, а тут — поняла! Словно луч «черного солнца» упал и высветил всю прелесть смерти.
Иначе все выглядело в свете Солнца Правды! Это видно из дневника епископа Николая (Касаткина), просветителя Японии: «Прочитал «Афоризмы» и «Максимы» Шопенгауэра… Учение его, что «зло позитивно, а благо негативно» и что несчастье и страдание — общее правило и даже цель сей жизни. — Что за дикое ученье! Оттого он и сходится с буддизмом. Буддийское изречение: «Это есть сансара, мир похоти и вожделения, и скорби; мир рождения, болезни, дряхления и умирания, — мир, который не должен существовать, — советует повторять каждому четыре раза в день?! От него-то буддизм вошел краешком своего тумана в пустые головы в Европе и Америке — а отсюда и в Японии, — «буддизм-де будущая религия Европы, на место исчезающего Христианства»…
Вагнеру было приятно мечтать о смерти. Но в основном, — находясь в теплой постели. Силой фантазии он посылал в погребальный костер костюмированные фантомы. «Приносил в жертву» лучшее. Своего любимого персонажа Зигфрида и его возлюбленную Брунхильду, самоубийцу-валькирию. Это мифологическое действо, сопровождаемое музыкальными «мантрами», станет образцом «героического» поведения для многих.
В мировой литературе известно немало примеров, когда автор, одержимый идеей суицида, как бы «откупался» от демона самоубийства, послав на смерть своих героев.[56] Почему инфернальный мир принимал такую виртуальную жертву? Все потому же! Произведение «заражало» тысячи и тысячи людей. Самый известный пример — «Страдания молодого Вертера» Гёте.
Но ведь Гёте казался таким жизнелюбцем! Нет, была, была в нем раздвоенность. Его биограф свидетельствует: «Гёте описал и свои крупные, длительные циклы, как болезнь, которая со всеми симптомами пронизывает его сущность со стремлением к самоубийству и трудностью в эти периоды уйти от влечения к смерти» (Kretschmer E., 1958, с. 136)». Потом такие приступы ослабли.
Считается, что поводов к написанию «Вертера» было два — неудачная любовь писателя и ставшее ему известным самоубийство некоего студента Ерузалема. Одно с другим, судя по всему, прочно связалось в сознании Гёте. Потом, используя типично масонский образ пеликана, который якобы кормит птенцов своей плотью, он писал о своем романе: «Это создание я, как пеликан, вскормил кровью собственного сердца и столько в него вложил из того, что таилось в моей душе, столько чувств и мыслей, что, право, их хватило бы на десяток таких томиков. Впрочем, как я уже говорил вам, я всего один раз прочитал эту книжку после того, как она вышла в свет, и поостерегся делать это вторично. Она начинена взрывчаткой! Мне от нее становится жутко, и я боюсь снова впасть в то патологическое состояние, из которого она возникла».
Гёте: выстрел прозвучал
«Эхо реального выстрела, который сразил влюбленного студента в 1773 году, многократно усиленное гением Гёте, перекатывалось по закоулкам Европы несколько десятилетий. Четверть века спустя Бонапарт не на шутку переполошился, узнав, что его офицеры зачитываются «Вертером», и предусмотрительно запретил в армии чтение вообще всех романов. Многие из соотечественников считали, что Гёте совершил тяжелое преступление, навеки поселив в умы furor Wertherinus («вертеровское безумие») — мысль о самоубийстве как о достойном выходе из недостойной ситуации. Тайного советника фон Гёте подобные инсинуации злили и пугали, он отрекался от разноплеменных вертеров, говоря: «И вот вы хотите привлечь к ответственности писателя и предать проклятью сочинение, которое, ложно понятое ограниченными умами, могло бы в худшем случае освободить мир от дюжины глупцов и бездельников…» Ложно понятое? А как же насчет взрывчатки?» [51-2].
«Откупившийся» автор дожил до глубокой старости.[57]
Пришедшие к власти нацисты принимали Гёте «как своего». Сам Геббельс торжественно посетил его дом в Веймаре…
А Ницше! Как мы помним, его отец, пастор, покончил жизнь самоубийством. Современная статистика вообще определила: попытки суицида совершаются в семьях самоубийц в шесть раз чаще, чем в иных случаях. В горах потомственных грехов демоны роют свои норы прекрасно. «Ужасен конец неправедного рода» (Прем. 3, 19).
Одна из диавольских миссий Ницше была, как и у Шопенгауэра, — спровоцировать массовые суициды. «В начале ХХ века среди русских студентов, поклонников этих двух философов, разразилась целая эпидемия самоубийств. Один из таких случаев описан Леонидом Андреевым в его «Рассказе о Сергее Петровиче». При этом автор отмечает, что у его литературного героя, еще до того, как он начал изучать философию Ницше, отмечались большие странности в поведении. То есть фактически эта эпидемия суицидов была явлением вполне естественным, если учесть, что накладывали на себя руки люди с психическими расстройствами, которым философы дали удобную формулу для обоснования своего давнего намерения. Кстати, проблема самоубийства вообще остро интересовала Леонида Андреева. Почти все его многочисленные пьесы заканчиваются самоубийством одного из героев, а сам автор однажды бросился под поезд, но случайно уцелел, оказавшись между рельсами» [4–2]. Многочисленные русские самоубийцы перед смертью считали необходимым послать прощальное письмо именно Леониду Андрееву — чувствовали в нем своего…