45. Миф об убийстве С. М. Кирова
Превратившаяся в стереотип гипотеза, согласно которой Сталин если и не организовал убийство Кирова, то сразу же направил следствие на зиновьевский след, содержит ряд противоречий. Первоначально в советской печати теракт в Смольном был объявлен делом рук белогвардейцев. Лишь с 16 января 1935 г. он стал классифицироваться как зиновьевский (иногда в формулировке «зиновьевско-троцкистский»). Следовательно, между убийством и вынесением обвинения в адрес Зиновьева и Каменева произошло нечто, принципиально изменившее политический контекст следствия. С точки зрения историка Ю. Н. Жукова, на интерпретации следственного дела сказалась происходившая именно в это время смена внешне– и внутриполитического курса, выразившаяся в решении о вступлении СССР в Лигу Наций и принятии новой Конституции, законодательно закрепляющей отказ от деления населения по классовому признаку. Обе инновации столкнулись с резкой критикой со стороны левой оппозиции. Динамика завязавшегося очередного витка идейного противоборства и предопределила политический маневр – решение возложить на оппозицию ответственность за организацию теракта в Ленинграде[155].
Впрочем, как уточнял В. М. Молотов, никакого документально оформленного решения, непосредственно обвиняющего зиновьевскую группу в организации убийства Кирова, принято не было[156]. Зиновьевцев судили вовсе не за подстрекательство к убийству секретаря ленинградской парторганизации, что признавалось недоказанным, а за сам факт создания оппозиционных заговорщических структур[157].
Тем не менее начало «большого террора» в историографии зачастую связывалось с убийством Кирова. Однако на основании архивных данных периодизация «большого террора» была пересмотрена: смещение в сторону более позднего времени составило два года. В 1935–1936 гг., как констатирует О. В. Хлевнюк, «репрессии в целом находились на „обычном“ для сталинского периода уровне»[158]. Более того, декларировалась политика «социального примирения», что также противоречит идентификации данного периода в рамках эпохи «большого террора». На повестке, таким образом, стоит вопрос о пересмотре значения убийства Кирова как непосредственного сигнала к массовым репрессиям.
Популярное в перестроечные годы противопоставление Кирова Сталину служило доказательством существования возможности развития «подлинного ленинского социализма». Более пристальный анализ биографии секретаря ленинградской парторганизации заставляет усомниться в реальности кировской альтернативы. В партийной среде, свидетельствовал В. М. Молотов, Киров считался хорошим агитатором, но не воспринимался ни как теоретик, ни как организатор, а потому не мог серьезно рассматриваться в качестве претендента на роль вождя[159]. Киров всецело шел в фарватере сталинского курса, являлся одним из наиболее последовательных его адептов. Дело об убийстве Кирова на поверку оказывается второстепенным событием в общей канве развития сталинской системы.
46. Миф о 1937 г. как апогее террора
В массовом сознании сложился стереотип о 1937 г. как апогее сталинского террора. Дата приобрела нарицательный смысл, к ней зачастую апеллируют в назидательных целях, предостерегая власти от авторитарных устремлений: «Опять вернемся к тридцать седьмому году». А между тем репрессивная волна 1937 г. уступала по своим масштабам иным периодам активной карательной политики, таким как коллективизация или депортация народов. Она имела вполне определенную адресную направленность на высшую партийную прослойку и сравнительно в меньшей степени касалась народных масс.
Американский политолог и историк, бывший атташе посольства США в Москве Р. Такер определяет террор 1936–1938 гг. как «величайшее преступление XX века»[160]. Но почему была избрана превосходная степень оценок? Число жертв коллективизации было в 10, а Гражданской войны – примерно в 30 раз больше. Очевидно, американского исследователя смущали не столько масштабы репрессий, сколько соотносящаяся с ними идеологическая трансформация режима. Сталин, признается Р. Такер, «предусматривал возникновение великого и могучего советского русского государства»[161]. Историографические штампы оборачиваются русофобией и страхом Запада перед реанимацией «русской угрозы».
О мифотворческой парадигме 1937 г. рассуждал в преамбуле «Архипелага ГУЛАГ» А. И. Солженицын: «Когда… бранят произвол культа, то упираются все снова и снова в настрявшие 37-й – 38-й годы. И так это начинает запоминаться, как будто ни ДО не сажали, ни ПОСЛЕ, а только вот в 37-ом – 38-м. <…> поток 37-го – 38-го ни единственным не был, ни даже главным, а только может быть – одним из трех самых больших потоков. ДО него был поток 29-го – 30-го годов, с добрую Обь, протолкнувший в тундру и тайгу миллиончиков пятнадцать мужиков (а как бы и не поболе). Но мужики – народ бессловесный, бесписьменный, ни жалоб не написали, ни мемуаров. <…> И ПОСЛЕ был поток 44-го – 46-го годов, с добрый Енисей: гнали <…> целые нации и еще миллионы и миллионы – побывавших <…> в плену. <…> Но и в этом потоке народ был больше простой и мемуаров не написал. А поток 37-го года прихватил и понес на Архипелаг также и людей с положением, людей с партийным прошлым, людей с образованием <…> и сколькие с пером! – и все теперь вместе пишут, говорят, вспоминают: тридцать седьмой! Волга народного горя!»[162]
Впоследствии обличение сталинских репрессий в значительной мере мотивировалось ностальгией поколения «детей Арбата» по утраченному привилегированному статусу. В результате отпрыски ряда видных большевиков подались в диссиденты. Наименование «дети Арбата» стало нарицательным для обозначения отстраненной в 1930-е гг. от партийных верхов отцов-номенклатурщиков золотой молодежи[163].
«Свои убивали своих», – сформулировала парадокс «большого террора» бывшая диссидентка, а впоследствии эмигрантка Р. Д. Орлова[164]. Одним из первых стал рассматривать сталинские партийные чистки в качестве исторического возмездия известный разоблачитель провокаторства в революционной среде эмигрант В. Л. Бурцев. Идентифицируя большевиков как изменников делу революции, он в 1938 г. писал: «Историческая Немезида карала их за то, что они делали в 1917–1918 гг. и позднее… Невероятно, чтобы они были иностранными шпионами из-за денег. Но они, несомненно, всегда были двурушниками и предателями – и до революции, и в 1917 г., и позднее, когда боролись за власть со Сталиным… Не были ли такими же агентами… Ленин, Парвус, Раковский, Ганецкий и другие тогдашние ответственные большевики?» Сталин же, по оценке Бурцева, по отношению к представителям «старой ленинской гвардии» «не проявил никакого особенного зверства, какого бы все большевики, в том числе и сами ныне казненные, не делали раньше». Сталин «решился расправиться с бывшими своими товарищами», поскольку «чувствует, что в борьбе с Ягодами он найдет оправдание и сочувствие у исстрадавшихся народных масс. В России… с искренней безграничной радостью встречали известия о казнях большевиков[165]». Еще на рубеже 1950–1960-х гг. в среде консервативно ориентированной части интеллигенции 1937 г. оценивался как «великий праздник» – «праздник исторического возмездия».
Сказывался синдром победителей. Придя к власти, бывшие соратники переключились на борьбу друг с другом. Самоистребление революционеров по сценарию Французской революции представало как явление закономерное и универсальное.
47. Миф о репрессиях в Красной армии как решающем факторе неудач первого периода войны
Как одно из негативных последствий репрессивной политики в РККА традиционно рассматривается некомплект комсостава в начальный период Великой Отечественной войны. Однако на самом деле в преддверии репрессий по «делу Тухачевского» некомплект был даже выше, чем после их завершения. Если в 1937 г. некомплект составлял 21,7 % от штатного расписания комсостава, то в 1941 г. – лишь 13 %. За 1938–1940 гг. в РККА было направлено 271,5 тыс. офицеров, что было значительно выше оттока из нее по разным причинам за тот же период[166]. Дефицит военных кадров, отмечает историк М. И. Мельтюхов, был порожден «не столько репрессиями, сколько техническим переоснащением, организационным совершенствованием и форсированным развертыванием новых частей и соединений Красной Армии»[167]. Кроме того, РККА в этот период вела в ряде регионов боевые действия, которые не могли обойтись без потерь в офицерском корпусе. Историк В. И. Ивкин видит основную причину некомплекта в установлении завышенных норм комсостава среднего, старшего и высшего звена в подразделениях Красной армии. В то время как в советских вооруженных силах 1 офицер приходился на 6 солдат и сержантов, в английских данное соотношение составляло 1:15, в японских – 1:19, во французских – 1:22, в германских – 1:29[168]. Заметим, что более низкий уровень офицерского представительства в вермахте не мешал немцам вести успешные боевые действия.