— Видели мы тут сегодня одну… — тяжко сказал Стась. — Интересно, как панове считают: спят вельмы или не спят никогда?
Все от неожиданной живой мысли встрепенулись.
— Это да, вопрос! — почесывая лоб, согласился пан Лукаш. — Достоверно знаю: три года назад под Койдановым ведьму убили за притворство белым котом. А кот, панове знаю, спит. И Эвку, если раздеть, не будь я Мацкевич, обнаружится некий хвост…
— Вздор, пан Лукаш! — сказал хозяин. — Эвку в костеле крестили, у нее крест золотой.
— Э-э, крест на груди, — отвечал Мацкевич. — А хвост, пан Адам, тоже на положенном месте.
— Вздор! — повторил хозяин уже грубо. — У нее и мать была.
— Помню, — кивнул пан Лукаш. — Тоже ведьма…
Хозяин рванулся к двери и, открыв ее ударом ноги, крикнул в темноту дома: "Эй, Матея сюда!"
— Матей! — крикнул явившемуся старику пан Адам. — Помнишь, Эвкину матку видели, купалась в ключах… Красивая или ведьма? — и для оживления ума протянул слуге кубок: — Пей!
Старик махом выпил.
— Красивая! — признал он, уставившись почему-то на Юрия. — Будто панна небесная! — и, подтверждая свои слова, плавно провел ладонью как бы по явившемуся перед ним, незримому для других глаз телу.
— Кого, кого он с панной небесной равняет! — ужаснулся Стась Решка.
— Глуп он, пан, не злись! — успокоил Стася Матулевич и прогнал старика: — Ну, иди, иди!
Эта короткая суета пробудила одного из спящих. Диким взглядом обвел он комнату и забубнил с глубокой тревогой: "Где я? Где я? Где я?"
— Дрыхни, брат Миколай! — хлопнул его ладонью Лукаш. — Дома ты, на печке лежишь…
Пьяный подтянул к себе блюдо с грудой объедков и, устроив на них голову, мгновенно уснул.
Внимание беседы вновь вернулось к пану Адаму.
— Да что объяснять, — раздумывая, сказал пан Адам, — ничуть она не хуже, чем мы с вами. — Он еще помедлил, осмотрелся на сонных гостей и объявил решительно: — Может, и покрепче. Была бы шляхтянка, так пани гетманшей была была… На коленях бы к ручке ходили… Уж да, поверьте… Только ей наплевать… Не хочет…
Он обиженно замкнулся и стал бормотать что-то короткими словами сам себе. Юрий ничего не различал в невнятных звуках.
— Сколько раз хотел плетью… — вновь оживился пан Адам. — Подыму плеть, горит мне: поучу! — и нет, рука непослушна. А глаза — то небесные, то две черные дырки…
— Бесы! — объяснил Стась Решка и тут же, словно убитый негодными тварями за раскрытие тайны, рухнул под стол в мертвом сне.
А у пана Юрия внезапный яркий луч прорезал пьяную непроглядность памяти и высветил из забвения полоцкого наставника отца Игнатия за кафедрой, заламывающим на пальцах число распутных женщин, от коих произвел бесов падший двенадцатикрылый ангел Белиар. Женщин этих было четыре: называл отец Игнатий их пугающие имена, но вот имена сейчас провалились в какую-то дырку, только одно успел выхватить Юрий, оно звучало — Махлат; Юрий хотел рассказать про Белиара и Махлат, но заколдованный язык не хотел шевелиться и сами собой закрывались глаза. Тут он и услышал возражение отца глухому уже Стасю:
— Бесы не бесы, а такой человек!
Последние слова упали Юрию на умственную запись странного разговора об Эвке черной липкою кляксой с разбрызгами в пять лучей, означавшими руки, ноги и подобие головы. Под тяжестью этого пятна Юрий лег на лавку и немедленно уснул.
Утром, когда в чистоте, созданной слугами в непробудный час шляхетского сна, сели лечить внутреннее воспаление, явился и позабытый в каморе пан Петр Кротович — с мокрой накладкой по переносицу навроде турецкой чалмы, обозленный более всего не адской головной болью, не искажающим христианский облик непристойным наростом, а полной невредимостью во всех телесных частях у прочих гостей, — хоть бы кто ногу сломал или зуб — ничуть, один он оказался избранным на память об этой ночи. Оттого пан Петр по-вороньи мрачно молчал и жаждал зазорного слова. Однако, как только всплыло, что пан Миколай провел ночь, зарывшись мордой в кучу куриных костей, настроение Кротовича прояснилось, он, можно сказать, просветлел и уже сам сообщил как бы неведающим товарищам, что враги человечества и ему подстроили пакость, хоть и не такую гадкую, как другим, кто собачью еду с подушкой перепутал.
— Зато у некоторых гуля, пан Петр, — злобея, огрызнулся пан Миколай, бодаться можно идти!
— Можно и пободаться! — тоже злобея, согласился Кротович.
Тут все гости поспешили их мирить, говоря, что не дело друг на друга сердиться; мало разве нас подлые хлопы порезали? — что ж станет, если мы сами себя начнем рубить после каждой беседы — так шляхетский род вымрет, только паскудство останется на земле, разные Мурашки и Драни; не злиться надо, Панове, а обнять друг друга, чтобы бесам не было новой радости; мы лучше крест сотворим и выпьем, чтобы нам было весело, а их кувырком унесло…
Лишь упомянуты стали бесы, как Лукаш Мацкевич нашел в памяти зацепившийся там лоскут от ночной беседы. "Э-э, пан Адам! — воскликнул он с удивлением и жалостью, что прочитывается на странном обрывке, пожалуй, один вопросительный знак. — Что ты рассказывал, пан, о старой или молодой ведьме?" Все заинтересовались и стали просить хозяина повторить рассказ для общего знания. Пан Адам отвечал, пожимая плечами, что черт его знает, что наплел после сороковой чарки — ничего не осталось в голове. И тут у пана Юрия слинялая за ночь клякса опять налилась сажевой чернотой. Почувствовал он по отцовскому лицу, что врет сейчас пан Адам своим уважаемым гостям, даже не заботясь, поверят или не поверят — лишь бы не касались какой-то важной для него правды.
Разговор, однако, закружил вокруг Эвки. Плели, видел Юрий, и явную чушь, навроде того, что Эвка на метле летает на Лысую гору под Минск, где у них встречи, и пляски, и чуть ли не коллегиум разных подлых наук. Но и занятные открывались истории из Эвкиной жизни: что мать ее по ошибке погрыз в лесу вурдалак ("Рысь!" — вставил пан Адам), но все же старая ведьма доползла до дома и передала последним вздохом свою колдовскую силу дочке, и Эвка стала приговаривать и шептать, а позже путалась с дегтярем — человеком пана Матулевича, созданием дикого вида и нрава, как ятвяг, бегала к нему по ночам на смолокурню… Как они живого черта не родили — просто диво, спасибо пану Адаму — спас повет: на войну пошел и дегтяря взял при себе солдатом, а того с божьего разрешения татары насадили на копья. Под эти пересказы позабытых дел припомнились Юрию засохшие уже тени из отрочества: какой-то черный, волчьей походки человек — возможно, поминаемый дегтярь; Эвка в толпе в колядное хождение, мимоходная встреча с суровой женщиной на лесной тропке — глядела на него там прежняя шептуха, но теперь помнилась она смутно, через Эвкино отражение, — ну и что с тех лиц, попавшихся на глаза — десять? тринадцать? — лет назад? Но эти круговые воспоминания об Эвке и дегтяре, видел Юрий, заохоченный к наблюдению въедающейся кляксой, доставляли отцу неприятность, он старался их прервать и прервал, догадавшись назвать высокие имена. Сказал он так:
— Эх, панове, о чем наша забота; старая шептуха, молодая… Как старый Радзивилл шведу родину нашептал, а молодой народу нарубил, как дров на город, — вот колдуны!
Ругать — не хвалить: отмеривать не надо, сколько ни скажешь — через край не переберешь. Эвку забыли на полуслове, причем с досадой, что столько времени потратили на перепелку, когда рядом ходит лось. Дружно вцепились в Радзивиллов. В пекло их, в пекло, чтоб на них черти навоз возили. Мало было Радзивиллу гетманской булавы, корону на плешивую голову захотелось… Великий князь! — ха-ха! В князьях без году неделя! Князья! Выпросили титул за стожок золотых — думают: князья! Кто пареную репу считал за пирог? Подумаешь: Радзивиллы! Придумали им дармоеды-панегиристы: Радзили[1] Вильно построить. Это они-то князю Гедимину? Как бы не так! Рады вилам — вот как было, откуда кличка пошла. А как в дьяки попали, вот тогда пошли рвать, прибирать. Кто столько набрал, как они? Нет никого. И Несвиж у них, и Клецк у них, и Койданово, и Копысь, и Давид-городок, и Кейданы, Биржа, Любча, и Мир перехватили у Ильиничей, и Слуцкое княжество с Копылем вместе переняли в приданое за Олельковичской девкой. У короля меньше войска, чем у этих Радзивиллов. А кто были? Давид-городокские мужики. Не дает столько людям господь бог, только бесы… Это дед его здесь «кальвинов» наплодил. По жадности жалели икону в церковь купить, молились в голых стенах, как в конюшне. И тоже на корону зубами щелкал. Короля Сигизмунда на дочке силою обвенчали, только недолго покоролевствовала. И Януша не вынес бог, прибрал за измену, потому что нажил грехов, на другой псине блох меньше…
Тут некоторое молчаливое сомнение замешалось в беседу, некая мысль, которую каждый, подумав, не мог назвать, — и разбежались по разным точкам избы смущенные взгляды, затих обличительный напор, но и быстро рассеялась эта неловкость перед иной обнаруженной целью. А смутились гости от того, что память, коснувшись дедовского времени, подсказала схожие собственные грехи из семейного предания. Плохи были братья Радзивиллы Черный и Рудый, заведшие «кальвинов» и предавшие католическую веру, ну, а сами они игуменская шляхта, их деды и отцы, чем лучше? Тоже пошли в кальвины из древнего православия, и церкви ободрали до каморной простоты, и порубили иконы, а потом с такою же легкостью подались в выгодную для шляхетских прав латинскую веру. Так что лучше бочком обойти: не мы делали — не нам вникать…