— А как же, — перебил Алеша, — в стихах говорится:
Но недолог мой век,
Он не долее дня…
Ведь эта бабочка уже прожила месяцев пять.
Я объяснил Алеше, что крушинница относится к зимующим насекомым. Она может прожить месяцев десять — самая долговечная бабочка!
Мы предложили нашей гостье каплю сиропа на конце карандаша, но она только ползала взад и вперед, бестолково тыча в стол хоботком.
— Стесняется, — сказал Алеша.
— Нет, — ответил я, — просто зимою бабочки не питаются. При низкой температуре у насекомых прекращаются все жизненные процессы.
Такое состояние называется: анабиоз.
Так мы и улеглись спать, оставив крушинницу бродящей среди посуды.
Утром бабочка исчезла, но к ночи, когда мы вернулись с работы и вновь раскалили печь, она опять деловито ползала по столу. Пила ли она? Не знаю. Как заметить убыль в капле воды?
— Хитрая, — говорил Алеша:-Днем-то, когда холодно, она спит, а как тепло станет, то гулять выходит.
— А где ж она спит? — спросил я.
— Под лавкой. Разве вы не заметили, что она оттуда вылезает?
Скоро мы привыкли к нашей крылатой знакомой, которая скрашивала нам зимние вечера, напоминая своим видом о весне, о цветах.
Мы даже имя ей дали — Катенька.
Только, бывало, сядем ужинать, а уж Катенька тут как тут. Сядет на перевернутую миску и вдруг широко раскинет свои угловатые, светлые крылья. И сразу в нашей «ветхой лачужке» веселее станет.
Но порою, особенно когда за стеной выла метель, бабочка не показывалась из своего убежища. Должно быть, она чуяла плохую погоду. Разглядели и изучили мы нашу крушинницу до мелочей. Так, мы заметили, что один из толстых розовых усов Катеньки чем-то поврежден, искривлен. Да что говорить! Из дюжины крушинниц мы бы безошибочно узнали нашу бабочку.
В конце февраля, окончив работу, мы покинули избушку, на берегу озера. И как же нам было жалко расставаться с нашей Катенькой!
В Уссурийском крае одной из самых замечательных бабочек надо считать
Papilio maachi величиной с ладонь и превосходного голубого цвета.
Н. Пржевальский
Около двадцати лет назад довелось мне работать на Дальнем Востоке. Участок, который надо было снять на карту, оказался очень интересным. Тут были и острые сопки, поросшие дубняком, и широкие болота-мари, которые летом щетинились вейником выше человеческого роста, и участки нетронутого леса, где рядом росли могучие кедры и длиннорукие лиственницы с прозрачными ясенями и тенистыми кленами; где рябчики свистели в зарослях орешника, переплетенного диким виноградом.
Здесь сохранилось много животных и растений далекого прошлого.
В середине лета наша палатка стояла на берегу реки Сельгон, вдоль которой цветущие луговины чередовались с болотами и рощами. В отряде было трое рабочих. Жил я с ними дружно. Они скоро заметили, что «товарищ техник», как они меня называли, кроме составления карты, интересуется природой края.
Часто у вечернего костра завязывались беседы о зверях и птицах, о деревьях и травах. Не было дня, чтобы рабочие не приносили мне какой-нибудь диковинки…
Однажды, проверяя на карте высоты, сидел я в душной палатке. Вдруг раздался голос нашего охотника — Ковалева:
— Товарищ техник! Товарищ техник!
Я выскочил наружу.
Ковалев бежал ко мне по высокой траве. В левой руке он нес ружье, а в правой держал огромную бабочку, которую я сперва принял за синюю птицу — зимородка.
Осторожно взял я редкостный подарок.
— Ну, Ковалев!.. Вот спасибо!.. Да как же это ты сумел?
Уже несколько раз пытался я ее изловить — и все напрасно. Летает она высоко и быстро, как ласточка.
— Да, посчастливилось мне! — отвечал Ковалев, широко улыбаясь. — Стоял возле куста черемухи. Вдруг вижу — летит! Недолго думая, шапку с головы — да в нее. И так удачно: бабочка упала в траву и лежит. Оглушил ее, должно быть…
Я еще раз сердечно поблагодарил Ковалева и, отложив карту, занялся махаоном.
Неожиданное приобретение заставило меня задуматься.
Вспомнилось мне, как перед отъездом в экспедицию я побывал в Зоологическом музее Академии наук.
Долго стоял перед витринами животного мира Уссурийского края. Великолепный мааков махаон был там далеко не свеж и неряшливо расправлен.
Тогда же решил привезти из экспедиции совершенно свежую бабочку и подарить ее музею…
И вот мааков махаон в моих руках. Надо сохранить его, до Ленинграда.
Но как это сделать?
Еще три месяца придется странствовать в тайге. Бабочку надо расправить, высушить, поместить в коробку, а я оставил на базе расправилку и энтомологические булавки… Да и как ее носить по тайге все лето? Что от нее останется?
Может быть, отпустить ее?
Нет, об этом и думать не стоит!
Я умертвил бабочку, капнув на нее очищенным бензином, и решительно наколол на свою единственную швейную иглу. Теперь надо делать расправилку.
Только через час она была готова, склеенная фотопастой из двух папиросных коробок «Казбек» и четырех спичечных коробков.
Так вот он каков, мааков махаон — бабочка, названная в честь русского натуралиста Ричарда Маака.
Свыше одиннадцати сантиметров в размахе имеют ее треугольные бархатистые передние крылья. По их черному фону рассыпана мельчайшая изумрудно-зеленая пыль.
Но еще красивее задние крылья. На них переливается волнистый узор из голубых, синих и зеленых лент.
А как хороша нижняя сторона крыльев бабочки! Коричневато-черная, с россыпью золотых точек и с семью розовыми полулуниями на каждом заднем крыле.
Расправив бабочку, я позвал своих спутников.
— Ох, и баская[1] же! — воскликнул, взглянув на нее, уроженец Урала — Крупин.
— Аккуратненькая! — заметил повар Лаптев.
Я объяснил им, что должен увезти бабочку домой, но не знаю, как это сделать.
— Завтра мы уходим в тайгу, а чтобы эту красавицу высушить, надо ее держать на расправилке дней четырнадцать-двадцать. Как быть? Нести ее так невозможно…
— А сюда мы еще вернемся? — спросил Лаптев.
— Если вернемся, то не раньше осени, — ответил я.
— Я так думаю, — продолжал Лаптев, — надо положить ее аккуратненько в фанерный ящик — есть у меня такой из-под вермишели — и зарыть на лето в землю. Пусть нас дожидается.
— Она отсыреет в земле и пропадет, — возразил я.
— У нас на Урале, — сказал Крупин, — коли что надо сохранить, то вешают на дерево, лабаз ставят…
— Вот это правильно! — поддержал его Ковалев. — Но только надо не вешать ящик на дерево, а положить в дупло.
На том и порешили.
Скоро послышались удары топора: это Крупин строил в дуплистом дубе убежище для «синей птицы».
Я устроил бабочку на расправилке в ящике, принесенном поваром.
— Аккуратненько, аккуратненько! — бормотал он, помогая мне.
Ящик закрыли, залепили щели стеарином, чтобы ни один муравей не пролез, и осторожно опустили в дупло, замаскировав отверстие корой и мхом.
Через три месяца, холодной сухой осенью закончилась съемка в сорока километрах от Сельгона. Обстоятельства не позволили мне побывать у заветного дуба. Но это не заставило меня отказаться от маакова махаона.
Остались считанные дни до отъезда домой.
Когда я сказал начальнику, приехавшему на приемку работы, что мне нужно сходить на Сельгон, и объяснил причину, он расхохотался:
— Да что вы, ребенок, что ли? Как, из-за какой-то бабочки ломать ноги? Нет, нет, я вас не отпущу. Вы мне нужны. Будем проверять журналы.
— Но ведь эта бабочка — эндемик… [2] — пробовал я возражать.
— Какой там эндемик? Чепуха! — отрезал он.
Что тут будешь делать!
— Иван Петрович, а если я попрошу пойти на Сельгоя рабочих, — вы будете возражать?
— Не буду, потому что знаю, рабочие (вы уж меня извините) умнее вас — и не пойдут. Это же бессмыслица!
— Ковалев! Крупин!
Ковалев и Крупин вошли в палатку.
— Вот в чем дело, товарищи. Мне предстоит срочная работа, поэтому я не могу пойти за бабочкой на Сельгон…
Начальник сердито крякнул.
Я продолжал:
— … То, что я говорю, не приказание, а просьба. Не сходите ли вы за нашей «синей птицей»?.. Заодно поохотитесь.
Крупин только кивнул головой, а Ковалев ответил кратко:
— Что ж, с радостью! — и вышел вместе с товарищем.
— Имейте в виду, — сурово сказал начальник, — если с ними случится что, — вам придется отвечать.
Рано утром провожал я своих товарищей.
Условились, что вернуться они должны на третий день к вечеру.
— Ящик-то несите аккуратненько! — напутствовал их повар.
Трудно сказать, почему так легко согласились пойти Крупин и Ковалев.