Слабый мыслью и скудный душою Сергей Петрович, поклоняющийся силе и дерзости, неспособен стать ни выше распорядков общежития, ни ниже их, "так как не мозг, а чужая неведомая воля управляла его поступками".
И сознав это, Сергей Петрович видит один выход из жизни, внушенный ему Заратустрой, - страшный и таинственный, зато безукоризненно верный: смерть. Но и тут, когда возмутившийся неудачник поднял знамя самоосвобождения от жизни и почувствовал "горделивую радость раба, ломающего оковы", неведомая сила вдохнула ему в душу страх смерти и таким путем удержала еще хоть на несколько часов его восставшее "я" в своих чугунных объятиях. "Равнодушная, слепая сила, вызвавшая Сергея Петровича из темных сил небытия, сделала последнюю попытку заковать его в колодки, как трусливого беглеца"...
Ницше, которому поклонялся Сергей Петрович, знает, что это за сила.
"Орудие твоего тела, брат мой, твой малый разум, который ты зовешь "духом", маленькое орудие и игрушка твоего большого разума.
"Я", говоришь ты и гордишься этим словом. Но важнее, - чему ты не хочешь верить, - твое тело и его большой разум; он не говорит "я", но делает "я".
"Позади твоих мыслей и чувств, брат мой, стоит могущественный повелитель, неведомый мудрец - зовется он Само. В твоем теле живет он, твое тело есть он".
Таковы истины, которым учит Заратустра, страшные истины, которые Леонид Андреев мог бы поставить эпиграфом к своему поразительному рассказу "Бездна". Заратустра не первый провозглашает их, г. Андреев не первый переливает их в живые образы. Но как Ницше придал этим трагическим истинам оригинальную, ему - и только ему - принадлежащую формулировку, так и Л. Андреев сумел найти для них свои собственные, ему "божьей милостью" дарованные, краски и приемы творческого воплощения...
Сознание "Я" тот же конституционный король, который говорит красивые тронные речи, устраивает торжественные парады, занимается блестящим "представительством", но - увы! - не правит... Эту задачу выполняет Тело, Бессознательное, Само...
Вдруг, как вихрь, как безумие, как смерть, врывается Бессознательное в размеренную, расчищенную работу сознания, и летят осколки построений разума, его истин и его софизмов...
Великое Само хочет жить и отстраняет от уст Сергея Петровича пузырек с ядом, явившийся, как необходимейший результат правильного ряда силлогизмов.
Великое Само хочет любить и погружает воспитанного, культурного Немовецкого в бездну оголенного инстинкта.
И у этого, отупевшего от бессознательной сутолоки существования, купца Кашеварова, с презрительным недоумением глядевшего на всех, кто ценит жизнь, вырастает в последние минуты из глубин Бессознательного истерический порыв к бытию, и купец плачет рядом с кротким любвеобильным дьяконом, плачет о солнце, которое так славно и радостно светит "в Саратовской губернии", плачет о вечной тьме, которая вскоре охватит его, о милой жизни и жестокой смерти...
Со стыдом, с ужасом присматривается и прислушивается "Я" к недисциплинированной, необузданной работе повелительного Само... Разум разбит, но он воспрянул. Его лозунг - все тот же сократовский*144 лозунг познания: "Исследуем вопрос". И он исследует. Опытным жестом он набрасывает аркан на само Бессознательное и делает его предметом эксперимента и теории.
Рядом с познающей мыслью в ту же область стучится искусство. Оно овладевает неисследованными стихиями души и, живя в них и дыша ими, пробуждает в слушателях, зрителях, читателях - неопределенные, почти мистические, но могучие тяготения. Неопределенные и мистические, как страх смерти, парализующий волю и мысль, как животный порыв полового чувства, бешено разрушающий крепостные валы обыденной морали.
Отсюда, из тех же таинственных глубин, вырастает мистика и метафизика Души. Страх смерти - отец этого эфирного создания, и бездна Бессознательного - его мать. В настоящее время мистика для нас только предмет изучения; метафизика настойчиво, но тщетно пытается снова сделаться предметом интеллектуальной веры (верой мы так бедны!), и только искусство владеет секретом тех душевных клавиш, на которых играли некогда мистика и метафизика.
Бессознательное не любит света и шума. Оно говорит полным голосом лишь в атмосфере одиночества и молчания.
Когда внешняя (социальная) жизнь личного "Я" напрягает каждый фибр, как часовую спираль, натягивает каждый нерв, как струну, тогда Бессознательное дремлет, урча время от времени голосом несытого пса. Оно ждет, когда "Я" устанет от внешнего шума и с сомнением заглянет внутрь себя.
Может быть, лучшая обстановка для процветания Бессознательного одиночная камера. Сдавленный ее стенами Луи Огюст Бланки*145, этот вулкан социального творчества, временно потухал и дымил метафизикой "вечного возвращения".
Разумеется, тюремная камера - это изысканность, "роскошь" одиночества. Это для избранных, как Бланки. Но и в жизни интеллигентного плебса, массы, возможны такие условия, такие периоды, когда все, даже самые активные, уходят в себя, замыкаются, так сказать, в одиночной камере собственной личности.
Ножницы общественно-исторической Парки обрезывают*146 все нити, которые связывали жизнь индивидуальной души с жизнью души коллективной. Свинцовые волны разочарования сносят последние остатки веры в свои силы и в свое дело. Сознание, жалкое в своем одиночестве, цепляется за теории сверхчеловеческого индивидуализма, и апостолы всепопирающей силы, как Ницше, становятся "проповедниками для нищих духом и слабых".
Бессознательное просыпается в своей берлоге и требует простора. Оно хочет говорить языком мистики, метафизики и декадентской поэзии. Рахитические поэтики стараются сумбуром несвязных речей передать те смутные напевы, которые они услышали от Бессознательного.
Вы, конечно, узнали этот период? Это - восьмидесятые годы, а в области искусства - отчасти и девяностые, и наши, ибо художник всегда эпигон*147.
И мы не ошибемся, если скажем, что Леонид Андреев питается теми же или почти теми же психологическими переживаниями, на которых возросло наше декадентство. Тут нет ничего обидного для художника: почти из одной и той же глины делается "печной горшок" и торс Бельведерского Аполлона. Да, со стороны мотивов и настроений, Л. Андреев, тот Л. Андреев, который смотрит на нас со своих 268 страниц, - не зачинщик нового направления: он эпигон. В художественных образах он ликвидирует работу души за долгий период ее изолированности, самоуглубления и общественной пассивности. Он "демонстрирует" те индивидуально-психологические откровения, которые могли быть сделаны только в специальной атмосфере 80-х годов.
Эта эпоха, к счастью, отошла, и общественное сознание с облегчением поставило на ней крест. Но мы не имеем ни права ни возможности отказываться от тех психологических усложнений и приращений, которыми обогатились в то хмурое время.
На счет тех же восьмидесятых годов нужно отнести и несомненные ноты пессимизма, встречающиеся у молодого писателя и смутившие некоторых его критиков. Особенно выразителен тот полный сосредоточенного страдания намек на участь человеческих идеалов, который скрывается в трагическом финале воскового "ангелочка". Вспомните еще иронию прокаженного по адресу простецов, ожидающих найти за "стеной" новый светлый мир. Сюда же нужно присоединить восклицание, внушенное Андреевым больному герою рассказа "Ложь": "О, какое безумие быть человеком и искать правды! Какая боль!".
Можно ли, однако, назвать Л. Андреева с уверенностью пессимистом? Во всяком случае он уж слышал этот "упрек". Заслужил ли он его? Это вопрос сложный и притом не допускающий еще категорического ответа.
То обстоятельство, что талантливый писатель находит одно только художественное средство встряхнуть души от обычной летаргии - стихийный удар и прежде всего смерть, - как будто и дает нам право говорить о пессимизме.
Но разве же Леонид Андреев блеснул пред нами всеми гранями своей души?.. И сколько их у него, этих граней?..
Одну он нам показал истинно превосходную. Но он намекнул и на другие. Он мимоходом упоминает, как о чем-то для него глубоко решенном, о "великом блаженстве, равного которому не создавала еще земля, работать для людей и умирать за них". Это уже не пессимизм, это язык страстной веры и вдохновенного мужества...
У нас слишком мало места, чтобы охарактеризовать и, по возможности, иллюстрировать выписками художественный такт г. Андреева. А между тем этот вопрос заслуживал бы подробного рассмотрения. Ограничимся минимумом.
Леонид Андреев, как и всякий истинный талант, владеет философским камнем алхимиков: к чему ни коснется этот писатель, он все превращает в чистейшее золото поэзии. Карты, банальные карты оживают под его пером: они перемигиваются, хитрят, смущаются, принимают дерзкий и насмешливый вид, хмуро улыбаются, скалят зубы - и это не только короли и дамы, но даже безличные двойки и шестерки!