Штрафы, заключение в тюрьму и бичевание, щедро применявшиеся нашими набожными предками, а также всеобщая неприязнь, настолько сильная, что она оказывала свое действие почти сто лет после того, как фактическое преследование прекратилось, обладали для квакеров такой же притягательной силой, какой безмятежная жизнь, почести и награды являлись для людей от мира сего. Каждый прибывавший из Европы корабль привозил все новые партии сектантов, полных горячего желания утвердить свою веру наперекор гонению, от которого они надеялись пострадать. А когда, из-за высоких штрафов, капитаны вынуждены были отказаться от их перевозки, квакеры стали совершать долгие путешествия кружным путем через Индию и все равно оказывались в провинции Массачусетс, точно перенесенные сюда сверхъестественной силой. Их восторженность, доведенная суровым обращением с ними почти до исступления, приводила их к поступкам, несовместимым как с благопристойностью, так и с разумными требованиями религии, представляя удивительный контраст со спокойным и трезвым поведением их потомков, нынешних представителей этой секты. Веление духа, воспринимаемое одной лишь душой и не подлежащее оценке человеческим разумом, выдвигалось в оправдание действий ни с чем не сообразных, которые, отвлеченно рассуждая, вполне заслуживали умеренного наказания розгами. Это их дикое сумасбродство, одновременно являвшееся причиной и следствием гонения, продолжало усиливаться, пока наконец в 1659 году управление провинции Массачусетского залива не удостоило двух членов квакерской секты мученического венца.
Несмываемые пятна крови загрязнили руки всех тех, кто дал согласие на этот приговор, но большая часть страшной ответственности падает на лицо, стоявшее тогда во главе управления. Это был человек ограниченного ума и скудных познаний, причем его твердокаменное ханжество было распалено и доведено до крайней ожесточенности бушевавшими в нем страстями. Чтобы добиться казни фанатиков, он самым недостойным и непростительным образом оказал давление на суд. Все его поведение в отношении сектантов было отмечено грубой жестокостью. Квакеры, чьи мстительные чувства были не менее сильны оттого, что они принуждены были их подавлять, запомнили этого человека и его соучастников на долгие времена. Историк секты утверждает, что проклятие божие пало на соседние с "кровавым городом" Бостоном земли, так что никакие хлеба не могли на них произрастать. Затем он обращает взор к могилам прежних гонителей своей веры и, торжествуя, перечисляет те кары, которые их постигали на склоне лет и в их последний час. Он рассказывает нам, что они умирали - кто внезапно, кто насильственной смертью, а кто и лишившись рассудка. Но ничто не может сравниться с той злобной насмешкой, с которой он излагает обстоятельства омерзительной болезни и "гнилой смерти" неукротимо лютого губернатора.
Вечером того осеннего дня, который был свидетелем мученической кончины двух человек из квакерской секты, один пуританин-колонист возвращался из главного города провинции в близлежащий небольшой городок, где он проживал. Воздух был прохладен, небо чисто, а сгущавшиеся сумерки становились светлее от лучей молодого месяца, который уже почти вышел из-за края горизонта. Путник - человек средних лет, закутанный в серый фризовый плащ, - ускорил свои шаги, достигнув окраины города, ибо до дома ему предстояло пройти в темноте еще примерно четыре мили. Низкие, крытые соломой дома были разбросаны вдоль дороги на значительном расстоянии друг от друга, а поскольку людские поселения в этой местности насчитывали всего каких-нибудь тридцать лет, участки девственных зарослей занимали немалую площадь по сравнению с возделанными полями. Осенний ветер блуждал по лесу, срывая листья со всех деревьев, кроме сосен, и при этом жалобно выл, словно оплакивал совершаемые им опустошения. Дорога миновала ближайшую к городу лесную полосу и только-только вышла на открытое пространство, как до ушей путника донеслись звуки, еще более унылые, нежели завывание ветра. Было похоже, что кто-то поблизости в отчаянии рыдает, и звуки эти, казалось, доносились из-под высокой ели, одиноко возвышавшейся среди неогороженного и невозделанного поля, Пуританин не мог не вспомнить, что это - то самое место, которое несколько часов тому назад было осквернено совершенной на нем казнью квакеров, после чего тела их были брошены в общую могилу, поспешно вырытую под деревом, где они прияли смертную муку. Тем не менее он попытался преодолеть суеверный страх, свойственный той эпохе, и заставил себя остановиться и прислушаться.
"Этот голос очень похож на голос живого человека, да и нет мне причины дрожать, если бы это и было иначе, - подумал он, пытаясь при тусклом свете месяца разглядеть что происходит. - Сдается мне, что это детский плач. Возможно, какой-нибудь ребенок убежал от своей матери и случайно оказался здесь, на этом гибельном месте. Узнать в чем дело мне повелевает совесть".
Поэтому он сошел с тропинки и с некоторым страхом побрел через поле. Хотя теперь оно и было безлюдно, но почва его была утоптана и утрамбована тысячью ног тех любопытных, которые глазели на сегодняшнее зрелище, а затем удалились, оставив мертвых в их печальном одиночестве. Путник достиг наконец ели, на которой от середины ее до вершины еще сохранились свежие ветви, несмотря на то, что под ними был сооружен эшафот и сделаны иные приготовления для страшного дела палача. Под этим несчастным деревом (впоследствии возникло поверье, что с его ветвей вместе с росой стекает яд) сидел один-единственный печальник о невинно пролитой крови. Это был худенький, плохо одетый мальчик, который жалобно причитал, уткнувшись лицом в холмик свежевскопанной и полузамерзшей земли, но при этом причитал не слишком громко, точно его горе было преступлением и могло вызвать возмездие. Пуританин, незаметно подойдя к ребенку, положил ему руку на плечо и ласково к нему обратился.
- Ты избрал себе печальный приют, бедный мальчик, и неудивительно, что ты плачешь, - сказал он. - Но утри свои слезы и скажи мне, где живет твоя мать. Я обещаю тебе, если только это не очень далеко, что сегодня же вечером доставлю тебя в ее объятия.
Мальчик сразу прекратил свои причитания и, подняв голову, взглянул снизу вверх на незнакомца. У него было бледное личико с блестящими глазами личико ребенка никак не старше шести лет от роду, но горе, страх и нужда очень изменили его детское выражение. Заметив испуганный взгляд мальчика и почувствовав, что он дрожит в его руках, пуританин попытался его успокоить.
- Послушай, паренек! Если бы я хотел тебя как-нибудь обидеть, то мне проще было бы оставить тебя здесь на месте. Как это так? Ты не боишься сидеть под виселицей на свежевырытой могиле и в то же время содрогаешься от прикосновения дружеской руки? Успокойся, дитя мое, и скажи мне, как тебя зовут и где находится твой дом.
- Друг, - отвечал мальчик нежным, хотя и дрожащим голоском, - они называют меня Илбрагимом, а дом мой - вот здесь. Бледное, одухотворенное лицо, глаза, как будто излучавшие из себя лунный свет, чистый, нежный голос и диковинное имя чуть не заставили пуританина поверить в то, что мальчик на самом деле нездешнее существо, восставшее из могилы, на которой он сидел. Однако, убедившись в том, что видение выдержало испытание короткой молитвой, которую он прочел про себя, и вспомнив, что рука, которой он коснулся, была живая, он обратился к иным, более разумным предположениям. "Бедное дитя поражено безумием, - подумал он. - Но поистине его слова, сказанные здесь, на этом месте, ужасны". Затем он начал говорить с мальчиком очень ласково, делая вид, что верит его фантазии.
- Твой дом едва ли будет уютен, Илбрагим, в эту холодную осеннюю ночь, и, кроме того, боюсь, тебе не хватит еды. Я спешу к горячему ужину и к теплой постели, и если ты пойдешь со мной, я готов их предложить и тебе.
- Благодарю тебя, друг, но, хоть я и голоден и дрожу от холода, ты не накормишь меня и не дашь мне ночлега, - отвечал мальчик с тем спокойствием, которое ему было внушено, несмотря на его молодость, отчаянием. - Мой отец принадлежал к тем людям, которых все ненавидят. Они положили его под этим земляным холмом, и мой дом теперь тут.
Пуританин, который держал в своих руках маленькую ручку Илбрагима, выпустил ее, как будто бы прикоснулся к какой-нибудь отвратительной гадине. Но он все же обладал жалостливым сердцем, которое даже религиозные предрассудки не могли превратить в камень.
"Боже меня сохрани, чтобы я допустил до погибели это дитя, хотя оно и происходит из проклятой секты, - сказал он себе. - А разве все мы не произрастаем из дурного корня? Разве все мы не пребываем во мраке, пока не осветит нас свет истины? Нет, мальчик этот не должен погибнуть ни телом, ни душой, если только молитва и слово божие помогут спасти его душу". И он опять громко и ласково заговорил с Илбрагимом, который снова уткнулся лицом в холодную землю могилы.