Жизнь отца была трудная, полная забот и треволнений - в поисках кредита, в напряженной экономии, в опасении, что выданные клиентами векселя вернутся неоплаченными. Банкротство торговцев в черте оседлости было частым явлением, почти "нормой". Вопрос заключается лишь в том, когда покупатель не заплатит: когда прежние продажи ему успеют покрыть понесенный убыток или раньше - до этого, после первой же или второй продажи.
"Дело" отца, поэтому, часто висело на волоске. Тем не менее, он пользовался репутацией исключительно честного купца. И не один раз приходил я в возмущение, когда уже в более зрелом возрасте, приходилось по вечерам освобождать комнату, которую я занимал с братом, потому что приходили тяжущиеся купцы-евреи, спор коих отец должен был разобрать скорее в качестве мирового посредника, нежели согласно процедуре третейского суда. Обычно после этого появлялась у нас новая, никому ненужная ваза из баккара для фруктов, выражение признательности отцу за потраченные время и труд.
При постоянной перегруженности отца деловыми заботами и неприятностями, руководящая роль в воспитании детей, естественно, падала на мамашу. К тому же она имела все основания считать себя образованнее отца. Она знала имена Дрэпера и Спенсера, называя их часто совершенно не к месту, и была проникнута убеждением в пользе просвещения и в необходимости дать нам систематическое и светское образование, по примеру ее дяди, окончившего высшее агрономическое учебное заведение. Ей обязаны мы - брат, а потом и я, - что нас отдали в средне-учебные заведения. Мамаше пришлось при этом выдержать упорную борьбу с дедом, предпочитавшим сделать из моего брата талмудиста-раввина. К счастью "Дрэпер-Спенсер" одержал верх, и брата поместили в гимназические классы Лазаревского института восточных языков.
На Лазаревском институте остановились потому, что там учился - и отлично учился - Абрам Ширман, свойственник мамаши, тоже из патриархально-еврейской семьи, в будущем бундист, закончивший свою жизнь в эмиграции дельцом-нефтяником. В Лазаревском институте главный контингент учащихся и администрации состоял из армян, - тем самым риск антисемитизма был ничтожен. Наконец, мы жили по соседству с Армянским переулком, в котором находился Институт. Дед тоже получил компенсацию. По специальному ходатайству брат был освобожден от письменных работ по субботам и еврейским праздничным дням, когда Закон предписывал обязательный отдых, а "писать" значило работать, тогда как читать, заучивать или слушать "работой" не считалось.
Когда подошло время учения, мне взяли репетитора из нуждающихся евреев-студентов московского университета. Один из них был Семен Брумберг, медик, простой и добрый, в будущем активный и страстный сионист. Чему и как он меня обучал, не могу сказать. Зато другой студент, имя которого у меня, к сожалению, выпало из памяти, бледный, явно нуждавшийся, в потертой тужурке, но необычайно аккуратный и точный во всем, - объяснял урок ясно и просто. Особенно пленял он меня своим почерком - мелким, круглым, отчетливым, на всю жизнь оставшимся моим "идеалом".
Прилежанием и усидчивостью я не отличался, но многое схватывал быстро, не задумываясь и не углубляясь. Чтением я никогда особенно не увлекался, - что, конечно, не исключало того, что я с упоением читал и перечитывал "Всадника без головы" или "Приключения капитана Гаттераса". В отличие от брата, мешковатого тихони, скрытного и любознательного, я был живым до непоседливости, шаловливым до озорства, "любопытником", ко всем пристававшим и кого удавалось избивавшим - до брата включительно, с которым на годы установились отношения, ныне именуемые "холодной войной".
Почему я уродился таким воякой или, как меня называли, драчуном, не могу сказать. Во всяком случае, не от избытка физической силы, которой никогда не обладал, а скорее от чрезмерной впечатлительности, близкой к нервозности, с которой мне не всегда удавалось совладать. Были даже разговоры, - может быть, только пугали, - что меня отправят в Лейпциг, в тамошнюю школу для строптивых ребят. Но до этого, к счастью, дело не дошло. А когда мне исполнилось десять лет, решено было определить меня в тот же Лазаревский институт, где брат успел уже заслужить за успехи в науках и примерное поведение золотые галуны, или нашивки на воротнике мундира. Чтобы попасть в 1-ый класс, я должен был выдержать экзамен по русскому языку и математике.
Ранним утром привезла меня мамаша с дачи в Сокольниках в город на экзамен. В огромной классной комнате я очутился за партой среди многих других ребят, преимущественно армян, черноглазых и черноволосых, в черного цвета курточках без пояса. То были сверстники, переходившие из приготовительного класса в первый. Вошел учитель, по фамилии Флинк, и продиктовал задачу на четыре действия. Задача была очень простая, и я уже предвкушал, как легко с ней справлюсь, когда вдруг раздалось:
- А Вишняк решит другую задачу!..
И мне продиктовали более сложную задачу - на именованные числа. Я благополучно ее решил и получил, в качестве отметки, четверку. Но я не отдал себе отчета ни в том, почему мне была дана особая задача, ни в том, какое роковое значение будет иметь для меня эта отметка - "хорошо", но не "отлично".
Чтобы лишний раз не ездить в город, мамаша попросила проэкзаменовать меня в тот же день и по русскому языку. Это не встретило возражений, и преподаватель русского языка Виктор Александрович Соколов повел меня в особую комнату, над которой значилась поразившая меня надпись - "Закон Божий". Мне продиктовали: Солнце, ветер и мороз заспорили, кто из них сильнее и т. д. После этого я должен был своими словами рассказать что написал. И по русскому языку мои знания были оценены баллом "четыре". Мамашу заверили, что я, конечно, буду принят - официально об этом объявят осенью, - так как и экзамен я выдержал хорошо, и брат мой на отличном счету у педагогов и начальства.
Это было бы так, если бы и для Лазаревского института не была обязательна процентная норма для приема учеников евреев. Более дальновидный, суровый и практический Самуил Григорьевич Тумаркин, мамашин дядя, наставлял меня:
- Ты не говори, что получил две четверки. Говори, что получил две пятерки. Другие тогда не пойдут экзаменоваться в Лазаревский институт!..
Совет был соблазнителен. Но возраст мой не позволял мне им воспользоваться полностью, и, когда меня спрашивали об отметках, я старался отмолчаться или уклониться от ответа.
В 1893 г. оказалась всего одна еврейская вакансия для поступающих в Лазаревский институт, а к осени появилось три новых претендента ее занять. Одним из них был знакомый мне Илюша Фондаминский (будущий Бунаков), которого я изредка, в большие праздники, встречал в молитвенном доме на Зарядье, куда его приводил молиться отец. Старше меня на два с лишним года Илюша держал экзамен во второй класс и получил две пятерки и две четверки.
Он вытеснил меня, но и сам оказался вытесненным. Некая г-жа Румер хотела поместить в Институт своего старшего сына. Но, расценивая выше способности младшего сына, чтобы получить лишний шанс, она повела к экзамену обоих сыновей: одного для экзамена в приготовительный класс, а другого - в первый. Пришедшим к столбу первым был признан младший Румер. Он и был официально зачислен. Когда же родители Илюши и мои взяли наши бумаги из канцелярии, мать Румера потребовала обратно бумаги не старшего своего сына, потерпевшего, как и мы, поражение, - а младшего, освободив тем самым вакансию для старшего. А еще через год, сдав опять отлично экзамены уже в первый класс, попал в Лазаревский институт и младший Румер. К таким ухищрениям вынуждала жестокая "конкуренция", созданная ограничениями.
Я и Илюша оказались таким образом за бортом - за стенами Лазаревского института. Состоятельные Фондаминские разрешили проблему просто: отдали Илюшу в частную гимназию Креймана, куда за повышенную плату принимали без особого разбора почти всех желающих, - в частности маменькиных сынков и всяческих неудачников, не преуспевших или даже исключенных из других учебных заведений. Для отцовского бюджета учебная плата Креймана была непосильна, помимо того, что и мамаша никогда не согласилась бы отдать меня в гимназию, пользующуюся скверной репутацией. Она начала искать свободную вакансию в казенной гимназии. В одной начисто отказали, в другой предлагали наведаться позднее. Помню в одну из суббот мамаша отправилась в очередной поход в 4-ую гимназию на Покровке, а мы с отцом пошли в "синагогу", как незаслуженно называлось довольно убогое молитвенное помещенье на Глебовском подворье в Зарядье. Должно быть никогда не молился я с таким упованием и верой, как тогда: Господу Богу, благому и всемогущему, ничего ведь не стоит найти для меня вакансию в 4-ой гимназии.
Однако, ни мои молитвы, ни хождения по гимназиям мамаши не привели ни к чему. Отчаявшись, она надумала отдать меня в немецкую Петропавловскую школу, где в женских классах учились сестры Тумаркины. Приехавшему из Сувалок для поступления в московский университет кузену моему, Лазарю Розенталю, будущему профессору микробиологии и председателю общества русских врачей в Нью-Йорке, поручено было проэкзаменовать меня по немецкому языку. Дан был диктант и, когда я изобразил "Мутер" через одно "т", мой экзаменатор решительно заявил: для Петропавловского училища он не годится!..