Исход боя определялся столкновением главных силачей. Каждая сторона гордилась своими. У нас первым силачом считался Иван Чичкин, здоровенный и упитанный представитель известной всей Москве молочной фирмы "Чичкин и Сыновья". Уже в те годы я знал, что "есть упоение в бою", а самое мучительное это - "нахождение на краю" и выжидание. Когда противники выстраивались, и общая свалка должна была вот-вот начаться, у меня замирало сердце, и я первым бросался вперед не от избытка храбрости или силы, а от мужества отчаяния: пусть будет, что будет, но дальнейшее выжидание нестерпимо. Мое безумство тут же награждалось тумаками, но "наши" бросались на помощь, и битва разрежала напряженное состояние.
Близких отношений у меня в гимназии долго ни с кем не устанавливалось. Не было врагов - их не стало за все годы учения, - но не было и друзей, примерно, лет до 15. Одноклассники попадались разные: великовозрастные обалдуи и малыши, сквернословы и развратники и чистюли, богатые и очень бедные, блестящих способностей и безнадежные тупицы.
Быстрее и раньше других сошелся я со своим близким другом в будущем Орловым, Александром Семеновичем, - товарищем министра торговли и промышленности февральской революции. Низкорослый, круглолицый, с огромным ртом, живыми коричневого оттенка глазами, непослушным клоком прямых волос, он держался очень непринужденно - громко смеялся и жестикулировал. Он был сыном калужского крестьянина, страдавшего хроническим запоем и сухорукого и тем не менее выбившегося в люди - он стал владельцем мраморного заведения недалеко от Дорогомилова, а дети его, сын и дочь, выдвинулись в первые ряды московской интеллигенции. Мой приятель знал деревенскую жизнь, любил природу, специализировался на орнитологии и считался первым математиком в классе. Трудно сказать, что было общего у меня с ним, - разве только, что оба мы были на крайнем левом фланге во время гимнастических упражнений и маршировки. Как бы то ни было, но мы сели вместе на общую парту и просидели рядом или по соседству в течение нескольких лет, не слишком сближаясь и не бывая друг у друга на дому.
Один эпизод из "героического" детства Орлова запал на всю жизнь в мою память. Это случилось во время завтрака - в общей сборной, или раздевальне. Орлов только что приобрел за пятак пару пирожных с кремом, как какой-то малыш неудачно подвернулся ему под руку и выбил пирожное, которое Орлов не успел уплести до конца. Не теряя лишней минуты, раздосадованный Орлов с криком: "Не пожалею!", - запустил в физиономию малыша уцелевшее второе пирожное, которое залепило обидчику глаза и нос. На наш детский масштаб это был акт самопожертвования. Он был характерен для Орлова и более поздних лет.
Когда я прочел Тургеневского "Хоря и Калиныча", я стал называть Орлова, который в моем сознании отождествлялся с типичным крестьянином, - "Семеныч". Это наименование привилось и закрепилось за Орловым на десятки лет - не только в нашей, товарищеской среде, но и среди посторонних.
Когда мы перешли во второй класс, среди вновь поступивших оказался Шер, Василий Владимирович, один из самых близких мне людей в течение многих лет будущий видный организатор московского типографского союза, впоследствии осужденный большевистским судом по бесславному процессу меньшевиков. Шер обратил на себя внимание учеников и учителей. Он выделялся не только своими успехами, заняв сразу место второго ученика, но и своими манерами и внешним обликом. Высокий, веселый, кровь с молоком, изящный, можно сказать, красавец, если бы не слишком широкие ноздри плоского носа.
Шер сразу пленил меня. Моему детскому воображению он представлялся нетитулованным аристократом, почти таким же, как неподалеку от меня сидевшие кн. Гагарин, Георгий Георгиевич, или барон Шеппинг. Я бывал изредка у Гагарина, но с Шером в течение первых лет вряд ли перекинулся и несколькими словами, пока как-то в свободные между уроками - из-за болезни учителей - два часа, Шер не позвал меня в числе других к себе в гости покататься с горы на салазках. Через несколько лет дом Шеров на Остоженке, в 1-м Зачатьевском, стал самым близким и приятным мне домом на протяжении всей моей жизни в Москве.
Семья Шеров состояла из матери-вдовы, младшего брата и двух маленьких сестер. Они жили в большом каменном особняке с широкой внутренней лестницей, ведшей во второй этаж, где находились столовая, вторая гостиная, спальня и т. д. Это была зажиточная купеческого происхождения православная семья. Отец был потомком выходца из Голландии, мать, Вера Васильевна, урожденная Марецкая, была начитанной дамой-патронессой, интересовавшейся разными людьми и вопросами и с исключительным вниманием и радушием относившаяся к друзьям ее Васи, Мити, Оли, Веры.
Я стал бывать у Шеров - сначала только по приглашению. Так мне предложили участвовать в роли Тишки в пьесе Островского "Свои люди - сочтемся", которую готовили для постановки в Романовском зале близ Никитских ворот с благотворительной целью. Режиссером был приглашен профессиональный актер. Все прочие были любители. Я серьезно отнесся к данному мне заданию. Роль мальчишки-слуги вызубрил на зубок. Приходил спозаранку - раньше других. Внимательно прислушивался ко всем указаниям режиссера, - как манипулировать метлой, куда глядеть и проч. И, всё же, на чем-то, видимо, сорвался, - во всяком случае играть мне не пришлось. Меня не позвали на генеральную репетицию, и роль была передана младшему Шеру. Обида была очень велика настолько нестерпима, что я не в силах был совладеть с собой, чтобы не пойти на спектакль. Я пошел и увидел, что могло бы быть и моим триумфом. Никто ни раньше, ни позже не касался в разговоре со мной этой болезненной темы. Самолюбие было ущемлено, и обида не забыта.
В четвертом классе неожиданно и неизвестно откуда появился новый ученик. Он ничего о себе не рассказывал, кроме того, что у него имеется в Москве брат адвокат, о котором он отзывался несколько свысока. Явно более взрослый, чем большинство из нас, веснущатый, с вздернутым носом, зелеными глазами и редкими ресницами, тщедушный, не слишком опрятный, с ногтями в трауре, невзрачный, часто и подолгу кашлявший. Это был Свенцицкий, Валентин Павлович, позднее сыгравший роковую роль в жизни многих моих знакомых и оказавший большое влияние на мое развитие. Несмотря на громадное и неисправимое зло, которое он причинил множеству людей, на меня его влияние в общем было благотворно.
Это было не странное только, но трудное и мучительное существо - "тип Достоевского". Самое простое общение с ним было не просто, а требовало большого напряжения и настороженности. Недоразумение и конфликты могли вспыхнуть ежеминутно и буквально из-за не так произнесенного слова, неуместной улыбки, жеста. Он был чрезвычайно нервен, обидчив, мнителен, подвержен мимолетным настроениям. Вместе с тем он был совершенно исключительным по уму и разнообразным дарованиям. Чего он не знал или не хотел знать, - например, математику - он не знал абсолютно, отказывался окончательно понимать. Зато "Критику чистого разума" он мог прочесть в два дня и не ударить лицом в грязь при споре с самыми заядлыми кантианцами, - может быть, одного только Канта и знавшими досконально. Он был замечательный аналитик и непобедим в умении спорить и - убеждать.
Он грассировал, иногда запинался в поисках более точного слова, выражения или образа. Говорил тихим, едва слышным голосом, часто ни на кого не глядя. Но и голос, и вся его изможденная фигура, остановившийся взгляд производили огромное, я бы сказал, магнетическое впечатление. Нас, простаков, поразить было, конечно, нетрудно. Но под то же магнетическое влияние - или, если хотите, очарование - Свенцицкого подпадали и взрослые, уже видавшие виды люди, сами "не последние сыны своей родины", как любил говорить о себе Бунин. Забегая вперед, скажу, что Свенцицкого высоко ставили и с его мнением, когда он еще был гимназистом, очень считались такие люди, как Евг. Ник. Трубецкой, Серг. Ник. Булгаков, Гр. А. Рачинский, Павел Флоренский, Мережковские, Карташев, Андрей Белый, Вл. Фр. Эрн, Волжский.
Специальностью Свенцицкого было моральное обличение и проповедь, наставление по части мудрости и праведности. Излюбленными темами было изобличение любострастия, чревоугодия, стяжательства, карьеризма. Но и меньшие пороки, вроде невинного флирта или кокетства, хвастовства или честолюбия не избегали бичующего негодования и нападок нашего Савонаролы. Ближние и дальние, малые и власть имущие, подвергались осуждению с точки зрения высшей, религиозной, христианско-православной морали и истины в понимании и толковании Свенцицкого. Ко всем с ним несогласным или иным путем приходившим, примерно, к тому же, что он защищал,
Свенцицкий снисходил как к недоразвившимся или неприобщившимся к единственно полной и абсолютной истине. Он поражал окружавших не только тем, что и как он говорил, но и тем, что делал. Мы - и не только мы - были свидетелями того, что Валентин не только проповедует воздержание, но и сам ведет почти аскетическую жизнь. Просто, почти бедно одетый, он строго соблюдал все посты, раздавал нищим все деньги, которые были при нем. Постоянно нуждался. Жил почти в пустой каморке, не имел своего имущества, спал на твердом, не слишком опрятном ложе, над которым возвышался деревянный крест.