Собрание переживает одну из тех минут колебания, когда одно слово может увлечь огромную аудиторию к самым крайним мерам. Министр внутренних дел Тара входит в зал вместе с Пашем. Все взоры обращаются на них. Тара получает слово. Он старается оправдать секции и заговорщиков и нападает на комиссию Двенадцати: «Я заявляю Конвенту, что он не подвергается ни малейшей опасности и что каждый из вас может мирно вернуться домой. Я отвечаю за это головой».
Молчание, преисполненное ужаса, воцаряется после этих слов министра на скамьях, занимаемых жирондистами, потому что он таким образом выдает их врагам. Паш с еще большим коварством пускается в обвинения. «Я должен заявить вам, — говорит он, заканчивая свою речь, — что комиссия Двенадцати отдала приказ трем надежным секциям держать наготове триста вооруженных людей».
Общий крик негодования раздается при этих словах на трибунах. Депутаты секций с шумом толпятся у дверей залы. Паш просит Конвент выслушать их. Жирондисты хотят закрыть заседание. Председательствующий Фонфред встает с кресла. Его заменяет [член Комитета общественного спасения] Эро де Сешель: одно его присутствие есть признак уступки. Многие удаляются, чтобы не становиться свидетелями оскорблений, наносимых национальному представителю. Монтаньяры рассаживаются на скамьях. Оратор от имени двадцати восьми парижских секций снова требует у Конвента освобождения Гербера. «Верните нам истинных республиканцев! Освободите нас от тиранической комиссии, и немедленно!..» Эро де Сешель едва дает оратору секций окончить его фразу. «Граждане, — отвечает он подателям петиции, — положитесь на энергию нации, проявления которой вы видите со всех сторон. Представители народа, мы обещаем вам правосудие, и мы дадим вам его!»
Эти слова председателя, переходящие из уст в уста, от подножия трибун в сады и дворы, сообщают народу об одержанной им победе. В несколько часов большинство, олицетворенное тремя председателями заседания, трижды менялось под давлением извне: вначале решительное и неумолимое в лице Инара, затем умеренное и примирительное в лице Фонфреда, наконец, злоумышляющее и мятежное в лице Эро де Сешеля.
Ободренные этим приемом, другие ораторы секций усиливают нападки против комиссии Двенадцати: «Патриоты в оковах. Неужели этот дворец сделается новым Тюильри? Мы требуем освобождения Эбера, суда над бесчестным Роланом и уничтожения комиссии Двенадцати!»
«Когда права человека попраны, — снова отвечает Эро де Сешель, — надо сказать: удовлетворение или смерть!» Этот призыв из уст президента от имени большинства становится приказом. Просьбы подателей петиции, превращенные Лакруа в декреты, ставятся на голосование. Петиционеры смешиваются с депутатами, чтобы заполнить пустые места жирондистов, и подают голоса вместе с ними. Эбер, Варле и их сообщники освобождены. Комиссия Двенадцати упразднена. В полночь Конвент закрывает заседание, и народ, удовлетворенный, расходится с криками «Да здравствует Гора!» и «Смерть двадцати двум!».
XLI
Эбер возвращается с триумфом — Народные бедствия — Политика Верньо — 31 мая — Робеспьер обвиняет жирондистов
Ночь прошла в волнениях, страхе и тайных совещаниях. В то время как жирондисты, собравшись у Валазе, обсуждали способы вырвать победу из рук монтаньяров, около шестидесяти наиболее горячих членов секций собрались в Архиепископстве, в зале, закрытом для публики, и оплакивали результаты победы, которая не принесла им ни добычи, ни жертв, оставив их врагам жизнь, трибуну, печать, сторонников в некоторых секциях центральной части Парижа и возможность вновь захватить власть. Какое дело было этим кровожадным людям до колебаний большинства в еще свободном Конвенте? Они хотели Конвента рабского, прикрывающегося именем народного представительства только для того, чтобы скрыть свое подчиненное департаментам положение.
В эту ночь обсудили тысячи планов. Молодой человек по имени Варле составил целый план, очевидно под влиянием воспоминаний о сентябрьских событиях. Он предъявил фальшивую, подделанную им самим переписку жирондистов с принцем Кобургским, с целью возбудить негодование народа против этих мнимых изменников отечества. Предполагалось арестовать их той же ночью поодиночке в их жилищах. Отправленные в уединенный дом в предместье Сен-Жак, они были бы судимы при закрытых дверях. Могилы, заранее вырытые в саду, примыкавшем к дому, скрыли бы останки жертв. На следующий день обнародование поддельной переписки предало бы их имена общественному позору. Распространили бы слух об их бегстве за границу; когда, позднее, истина опровергла бы это ложное сообщение, республика была бы уже спасена, Коммуна стояла бы во главе правления, а народ благодарил бы своих мстителей.
Так выглядел план Варле. Он пришелся по вкусу сентябрьским палачам, но был отвергнут Маратом: число жертв оказывалось слишком ограниченно. Решили предоставить народу право самому разделаться со своими врагами и указать, какие жертвы ему нужны для удовлетворения чувства мести. Одни заговорщики доводили число жертв до тридцати, другие — до восьмидесяти. Наутро они расстались, чтобы сообщить секциям и предместьям новый лозунг. Этот лозунг, сочиненный Маратом, звучал так: «Долой полумеры!» (Писали, что в ту же самую ночь другой высший исполнительный комитет, состоявший из Робеспьера, Дантона, Фабра, Паша и еще нескольких главных членов Коммуны и Конвента, собрался в Шарантоне, в том самом доме, где были составлены заговоры 20 июня и 10 августа, и там главные предводители Горы выдали друг другу своих врагов, подобно Октавиану, Антонию и Лепиду. Но факт этот так никогда и не был доказан.)
Вечером следующего дня Эбера торжественно привели из тюрьмы в ратушу. Там он получил лавровый венок из рук Шометта и, быстро сняв его со своей головы, возложил на бюст Жан-Жака Руссо.
Заседание клуба якобинцев 30 мая стало началом бури. Пока революционный комитет обсуждал в Архиепископстве, какого образа действий ему следует придерживаться, Лежандр и Робеспьер старались убедить якобинцев, а Марат и Дантон — кордельеров. «Я чувствую себя не способным, — говорил Робеспьер, — указать народу меры, которые могли бы его спасти. Это не дано мне, изнуренному четырьмя годами революции и раздирающим душу зрелищем торжества тирании! Не мне указывать эти меры; не мне, снедаемому изнурительной лихорадкой и особенно лихорадкой патриотизма!» — «Нет, нет, — отвечал ему один из самых восторженных якобинцев, — потомство никогда не поверит, как могли двадцать пять миллионов человек позволить горсти интриганов взять над собою верх, или же оно будет видеть в нас только двадцать пять миллионов трусов. Завтра же должно раздастся бряцание оружия! Все, кто не восстанет против общего врага, должны быть объявлены изменниками отечества!»
Народ свалил на жирондистов все бедствия того времени. Для борьбы с направленными против них обвинениями у жирондистов была только сила закона. Вначале успокоенные симпатией, которую им выражала буржуазия Парижа, они теперь предчувствовали свою гибель и готовились к ней не как политические деятели, а как мученики. Однако они еще отказывались верить, чтобы честные люди, вооруженные секциями, могли употребить против народных представителей свои штыки, которые они носили для защиты народа.
Объединенные общностью мыслей и опасности с большинством депутатов, составлявших «болото», и Горой, жирондисты с тайным чувством удовлетворения пересчитывали эти триста голосов, которые склоняли на их сторону перевес во всех решительных случаях. Они верили в право, в здравый смысл, разумную пользу собраний. Они забывали зависть, страх, увлечение, робкие извинения, которыми люди прикрывают свою трусость перед лицом опасности. Они ходили с этими неопределенными мыслями на разные ночные сборища уже после заседаний. Бюзо, Луве, Барбару, Инар, Ребекки всходили по одиночке, прячась от взоров народа, по лестнице Ролана, скрытой в глубине двора на улице Лагарп. Там эти бесстрашные молодые люди обвиняли в медлительности и нерешительности комиссию Двенадцати, которая должна была, по их мнению, предупредить действия Коммуны: в первую же ночь привлечь к борьбе Конвент, предать Марата, Паша, Дантона и Робеспьера революционному суду, призвать в Париж военную силу департаментов и закрыть клубы, откуда выходили анархия, преступление и страх.
Ролан, оскорбленный из-за своего падения и все еще желающий утвердить расшатанную в своих основах республику, выказывал в речах мрачную энергию, ничего не стоящую в руках безоружных людей. Госпожа Ролан, которая то проникалась страстным участием в отношении своих друзей, то чувствовала прилив мужества, воодушевляла или старалась тронуть участников этих собраний. Бюзо боготворил в лице ее воплощение и голос отечества. Барбару слушал ее с почтением и восторгом. Они готовы были умереть, но хотели умереть в борьбе.