Верньо, Кондорсе, Сийес, Фонфред, Дюко, Гюаде, Жансонне начали все чаще собираться то на улице Сен-Лазар, то у Фонфреда. Это были политики партии. Сийес советовал действовать энергично, но не хотел принимать на себя ответственность. Кондорсе негодовал на неудачу своих либеральных теорий и приготовился умереть, намереваясь расстаться со своими идеями только вместе с жизнью. Фонфред и Дюко, монтаньяры по образу мыслей, оставались в своей партии только из ненависти, которую им внушал Робеспьер. Гюаде не признавал никакой тактики, кроме импровизации, никакого оружия, кроме своего слова: он был равно готов победить или умереть, лишь бы это случилось на трибуне. Жансонне, более рассудительный и опытный в делах правления, хотел обратиться к штыкам секций за защитой и победой, которых он не находил более у колеблющегося большинства. Верньо молча слушал требования, предъявляемые ему его друзьями, и не мог сразу принять какое-нибудь решение. Он редко увлекался заблуждениями своей партии. Устремив взоры на Европу, великий оратор чувствовал так же глубоко, как Дантон, необходимость укрепить единство республики, чтобы бороться против расчленения своего отечества. Отчаянный федерализм Барбару, Луве, госпожи Ролан вызывал у него едва ли не жалость. Он понимал, что самые ожесточенные враги Франции не могли бы придумать ничего более гибельного, чем это добровольное расчленение, о котором мечтали некоторые безумцы. Любовь к отечеству окончательно заглушила в сердце Верньо партийный дух.
В этой сложной внутренней борьбе Верньо, как все люди, поставленные лицом к лицу с невозможным выбором, просил у судьбы, у своих друзей и врагов только времени. Он принес жертву времени, приняв республику на другой день после 10 августа, в то время как еще накануне верил во временную необходимость конституционной монархии. Он принес жертву времени, когда против своей совести подал голос за казнь Людовика XVI. Эти две уступки отсрочили опасность. Верньо хотел выиграть еще одну отсрочку и, уступив правление Горе, бороться против анархии народа и предупредить разрыв между Парижем и департаментами. Уступая власть, он в сущности ничего не уступал, даже славы, потому что слава самопожертвования в его глазах была выше славы власти.
Итак, Верньо склонялся к мировой сделке. Дантон добросовестно поддерживал его намерения. Робеспьер и Паш, уверенные в победе, старались доказать, что мятеж носит характер непреклонной воли народа. Они хотели властвовать над Конвентом, но не уничтожить его. «Не надо крови, не надо жертв!» — таков был новый пароль Паша и его сторонников.
Упразднить комиссию Двенадцати, исключить из состава Конвента двадцать два члена, признать большинство за Горой, предоставить революционное правление Коммуне, учредить законный террор от имени запуганного национального представительства, — вот каковы оказались результаты, к которым пришли заговорщики после целого дня совещаний. Физическое насилие, пролитая кровь, головы, выданные народу, дали бы департаментам слишком много предлогов к восстанию и слишком много поводов к мести. Междоусобица в Конвенте могла сделаться сигналом к междоусобице во всей Франции. Следовало скрыть тиранию под видом умеренности и уважения к чужому мнению — ради департаментов.
Робеспьер, Дантон, Паш, даже сам Марат нашли, что это намерение благоразумно. Анрио получил приказ поддерживать порядок во время восстания и сочетать приказы Конвента с приказами Коммуны так, чтобы бунт носил характер законности, а толпы, направляющееся к Тюильри, не знали, идут ли они освобождать или низвергать народных представителей. Этим лицемерным и двусмысленным налетом дни 31 мая и 2 июня всецело обязаны коварному гению Паша. Он внушил свою политику Коммуне и сыграл лучше, нежели Петион 10 августа, двойную роль зачинщика и усмирителя мятежа.
Заседание 30-го числа, непродолжительное и без прений, ознаменовалось только приходом депутации от двадцати семи парижских секций. Один юный патриот, под влиянием важности минуты, в высокопарных словах выразил желание народа. «Я вам скажу недлинную речь! — воскликнул он. — Спартанцы говорили мало слов, но умели умирать. Мы, парижане, поставленные при Фермопилах республики, сумеем умереть, и у нас будут мстители!» Конвент, в котором на этот раз собралось немного членов, проголосовал за опубликование этой петиции. Такая уступчивость делала Коммуну с каждым часом все смелее, а народных представителей — все терпимее.
Вечером собрался общий совет Коммуны. С этой минуты Париж разделился на два лагеря: один включал в себя Тюильри, площадь Карусель, Пале-Рояль, все богатые и торговые кварталы города, батальоны которых, состоявшие из сторонников порядка, еще держали сторону жирондистов; другой, простиравшийся от ратуши и включавший предместья Сен-Марсо и Сент-Антуан, был предан якобинцам. Образовалось как будто два народа: один постоянно хотел двигаться вперед, хоть бы и к анархии; другой хотел оставаться в положении пусть неопределенном и сомнительном, но спокойном. Нищета — беспокойная, мятежная, но по своей натуре бескорыстная — вот наступательная армия революций. Богатство, эгоистическое и неподвижное, — оборонительная армия установившегося порядка. Убеждения большей части людей идут рука об руку с цифрами их состояний. Народ — армия новых идей; богачи — армия правительств. Одну вербует надежда; другая присоединяется из страха. Таковы были в это время два Парижа, стоявшие лицом к лицу: один — поднятый монтаньярами; другой — дрожавший вместе с умеренными.
Паш, Шометт, Эбер, Пани в течение всей ночи на заседании совета Коммуны делали вид, что стараются сохранить законность. Паш, извещенный, что клуб Архиепископства собирается прибегнуть к крайним мерам, пошел туда, чтобы убедить бунтовщиков повременить, потом вернулся и объявил своим товарищам, что его просьбы оказались бессильными перед раздражением народа и комитет только что объявил о начале восстания и распорядился закрыть заставы и арестовать подозрительных лиц. Едва Паш закончил говорить, как с башен собора загудел набат.
Было три часа утра. Зловещие звуки быстро передавались с одной колокольни на другую и будили граждан Парижа. Набат, еще со времени 14 июля, стал первым шагом в великих мятежах народа. Среди смятения, поднятого этим шумом в ратуше и на Гревской площади, молодой человек по имени Добсент, один из ораторов комитета Архиепископства, входит в залу совета Коммуны во главе депутации от большинства секций. Добсент заявляет от имени народа, представляемого секциями, что он, оскорбленный в своих правах, принял крайние меры, чтобы спасти самого себя, и что все чиновники муниципалитета и представители власти в департаментах смещены. Шометт требует от своих товарищей в Коммуне, чтобы они передали власть в руки народа. Все члены совета встают, отказываются от своих полномочий и дают клятву не отделяться от нации. Делегаты удаляются под крики: «Да здравствует республика!»
Добсент тотчас же создает новый совет, большинство которого составляют прежние члены. Этот совет призывает Паша, Шометта, Эбера и утверждает их в прежних должностях. Совет меняет свое название на более знаменательное и объявляет себя главным революционным советом Парижской коммуны. Жандармы и национальные гвардейцы из караулов, стоящих на Гревской площади, также приносят присягу. Каждую четверть часа подходят все новые и новые депутации от кварталов и от войск, чтобы брататься с мятежниками.
Наступает день; весь город кипит. Паш, диктатор целой ночи, является в Конвент дать отчет о положении дел в Париже. Его сопровождают члены совета, чтобы в случае нужды заслонить собой от направленного против него кинжала. Огромная толпа народа следует за Пашем до площади Карусель.
Депутаты, которым грозила опасность, не ночевали у себя дома. Один Верньо упорно отказывался принять какие бы то ни было меры предосторожности. «Что для меня жизнь? — сказал он накануне, выходя от Валазе. — Моя кровь будет, быть может, красноречивее моих речей. Пусть они прольют ее, если она должна быть пролита!»
Другие разошлись, чтобы отдохнуть в домах друзей хоть несколько часов.
Заседание Конвента открылось в шесть часов. Министр внутренних дел Тара, а за ним Паш дают отчет о волнении в Париже; они приписывают его продолжению работы комиссии Двенадцати.
Валазе, желая выяснить, какой оборот должны принять дела в этот день, всходит на трибуну первым. Верньо, боящийся смелости своих друзей, жестом выражает свое неудовольствие и задумывается. «Со времени закрытия вчерашнего заседания, — говорит Валазе, — набат гудит, бьют в барабаны, и по чьему же приказу? Осмельтесь указать на виновных! Анрио, временный начальник национальной гвардии, послал приказ на пост на Новом мосту — стрелять из вестовой пушки. Это явное преступление по должности, подлежащее наказанию смертью». (В зале возникает шум.) «Если шум будет продолжаться, — бесстрашно заявляет Валазе, — я объявляю, что заставлю уважать мою личность. Я здесь представитель двадцати пяти миллионов человек! Я требую, чтобы Анрио был предан суду. Я требую, чтобы комиссия Двенадцати, на которую возведена клевета, была призвана, чтобы сообщить сведения, которые она собрала».