и с тем же пылом, что и раньше, но не больше», – признавалась она в зале суда [355]. И в этом «но не больше» скрывался ключ ко всем ее последующим действиям.
Известие о предстоящей свадьбе Анселина с другой женщиной застало Марион врасплох и произвело на нее ужасное впечатление. Она и сама признавала это в зале суда: «И сказала, что когда узнала, что ее друг Анселин обручился, она была очень разгневана и теперь все еще пребывает [в таком состоянии] и даже больше. И она… хорошо помнит, что тогда вполне могла произнести такие слова: “Не пройдет и года, как ее дружок поплатится за все, и никогда он не найдет женщины, которая сделает ему столько добра, сколько делала она”» [356].
Более решительно высказывалась Марго де ла Барр, оценивая душевное состояние подруги в тот драматичный для нее момент жизни. За несколько недель до свадьбы Анселина Марион пришла к ней домой «ужасно печальная, разгневанная и неспокойная, говоря, что ее дружок снова обручился и что она не сможет жить и выносить любовный жар, коим пылает к нему. И она не знает, что предпринять, что говорить и что ей с собой сделать. Она качалась из стороны в сторону, раздирала на себе платье и вырывала волосы» [357]. Отметим особо последнюю фразу: Марго описывала Марион как помешанную, а в своих следующих показаниях уже прямо назвала ее безумной: «В это воскресенье (т. е. в день свадьбы. – О.Т.) Марион снова пришла к ней и выглядела как помешанная» [358]. (Илл. 20)
Тема сумасшествия – первое, что привлекает к себе внимание в этой истории. По-видимому, она весьма заинтересовала парижских судей, поскольку за время процесса они возвращались к ней несколько раз – прежде всего, при опросе свидетелей. Проблема заключалась в том, что во французском праве конца XIV в. теория уголовной ответственности оставалась крайне слабо разработанной [359]. Только конкретные судебные прецеденты дают нам возможность понять, что некоторые обстоятельства совершения преступления могли смягчить (или усилить) вину подозреваемого. Таким образом, речь шла не только и не столько о тяжести состава преступления, сколько об индивидуальных особенностях преступника. Так, например, учитывалось состояние гнева или опьянения при совершении преступления (будущая теория аффекта, известная, впрочем, и римскому праву) [360]. Постепенно разрабатывалось учение о полной неправоспособности, в частности о физической немощности обвиняемого. Однако в рассматриваемый период только одна болезнь признавалась смягчающим вину обстоятельством, и это было сумасшествие.
В средневековых судебных документах данная тема появлялась очень редко, и именно поэтому случай Марион ла Друатюрьер представляет для нас дополнительный интерес [361]. Насколько можно понять по отдельным упоминаниям, родственники обвиняемых не торопились усомниться в их душевном здоровье, поскольку такой диагноз ложился позором на всю семью. К подобной мотивировке действий преступников прибегали только в самом крайнем случае: в двух известных мне делах второй половины XIV в. умственное помешательство было названо как возможная (но не точная) причина самоубийства [362]. Безумие извиняло это ужасное преступление и грех, так как снимало с самоубийцы всякую ответственность за содеянное. Сумасшедший человек считался неправоспособным, невиновным и неподсудным, ибо был уже наказан Богом [363]. Такое правовое определение сумасшествия делало его одним из поводов для снисхождения, упоминавшихся в письмах о помиловании, хотя в конце XIV – начале XV в. только 1 % преступников ссылалось на этот побудительный мотив [364]. (Илл. 21)
Анализируя особенности мужского и женского дискурса в этих судебных документах, Клод Говар отмечала, что представительницы слабого пола в эпоху позднего Средневековья оказывались более склонны к драматизации событий. Именно они охотнее указывали на незавидное семейное положение, бедность и болезни как на извиняющие их действия обстоятельства. Причем эта особенность проявлялась сильнее всего в экстремальных ситуациях – при обвинении в воровстве или убийстве. Используемый женщинами прием уничижения (dévalorisation) позволял им притвориться незначительными созданиями, не представлявшими никакого интереса для судей, и, таким образом, сохранить жизнь и социальный статус [365].
Прием «уничижения» являлся обратной стороной процедуры установления личности обвиняемого в суде. В данном случае нет необходимости описывать ее во всех подробностях. Скажу лишь, что на протяжении одного уголовного процесса к ней могли возвращаться по крайней мере трижды: во время сбора предварительной информации по делу, в момент представления обвиняемого судьям в начале слушаний и в ходе заседания. Для нас интересен именно третий вариант – своеобразная самоидентификация преступника, который оценивал себя с моральной точки зрения, стремясь исключить саму возможность обвинения. Типичными для такой оценки являлись эпитеты «хороший», «лояльный», «истинный француз» (vrai français), «француз до глубины души» (français du coeur) – особенно если речь шла о так называемых политических преступлениях (lèse-majesté). Не менее популярными были выражения «достойный человек» (prudhomme, honette homme), «человек достойного поведения» (de honette conversation). Таким образом, обвиняемые скорее были склонны превозносить свои моральные качества. Прием «уничижения» в ходе процесса использовался менее охотно. Однако можно со всей определенностью утверждать: к этому методу прибегали всегда, когда обвинение считалось уже доказанным. Лексика судебных регистров и писем о помиловании в этом случае становится весьма похожей. Речи заключенных были полны сочувствия к себе, жалоб на свою старость, немощность и бедность.
Эту ситуацию мы наблюдаем, в частности, и в деле Марион ла Друатюрьер. Как только после нескольких сеансов пыток она дала первые показания, Марго де ла Барр попыталась выставить ее сумасшедшей. И в этом ее поступке проявилась особенность данного процесса: прием «уничижения» был использован по отношению к другому человеку, а не к себе лично. Иными словами, Марго не искала спасения для себя, она выгораживала Марион – не просто свою подельницу, но прежде всего, подругу.
Для судебной практики конца XIV в. и, в частности, для регистра Шатле столь тесная связь между подозреваемыми– соучастниками преступления представляла известную редкость. Скорее стоило говорить о полном забвении прежних отношений между «компаньонами», оказавшимися за решеткой: в суде их главным жизненным принципом становилось спасение собственной шкуры [366]. Поэтому для нас особенно важно, что тема дружбы занимала в показаниях двух наших героинь одно из центральных мест. Причем длительное тюремное заключение и ожидание неминуемой смерти почти до самого конца процесса не омрачали этих отношений. Только после двух пыток и очной ставки, Марго заявила, что Марион оклеветала ее и вызвала подругу на судебный поединок [367]. Но и после обе продолжали подчеркивать свою дружбу, привычку постоянно заходить друг к другу в гости и обмениваться новостями. Особенно этим отличалась Марион: хотя у нее были и другие подруги (например, Марион ла Денн, местная проститутка), все возникшие у нее проблемы она обсуждала только с Марго. Та же,