Т. В. Шепелевой отчитывала директора П. Б. Жибарева и контролировала его деятельность, то в 1945 г. Т. В. Шепелеву перевели на работу в ИМЭЛ, а секретарем была выбрана старший преподаватель В. Ф. Шароборова. Ситуация поменялась. Новый директор Д. С. Бабурин имел вес гораздо больший, чем партячейка [422]. Это, кстати, позволяло ему какое-то время «гасить» идеологические волны.
Таким образом, партийность являлась важным фактором жизни сообщества советских историков 1940-1950-х гг. Она задавала своеобразную систему координат во взаимоотношениях между учеными, определяла социальные шаблоны их поведения. В заключение все же необходимо подчеркнуть, что в жизни корпорации историков партийность и беспартийность очень часто уступали место другим факторам в научной и межличностной коммуникации: принадлежности к разным научным школам и, следовательно, академическим «кланам» и сетям, приверженности различным концепциям, генерационным связям и т. д. В этой связи абсолютизировать значение партийности не стоит, но и отбрасывать также нельзя.
Итак, анализ состояния среды профессиональных историков наглядно показывает, что она было довольно сильно инкорпорирована в партийную систему. А особое значение патронажа в жизни сообщества только усиливало его зависимость от власти. Впрочем, как это покажет время, нередко институт патронирования будет играть амортизирующую роль в судьбе историков. Личные конфликты и негласное разделение на партийных и беспартийных делали среду конфликтогенной. Все это являлось плодородной почвой для погромов в годы идеологических кампаний.
Глава 4
Историческая наука и идеологические процессы в СССР в 1945–1947 гг.
1. Институт истории АН СССР и постановления по идеологическим вопросам 1946 г.
Короткий период 1945 — первая половина 1946 г. иногда называется «мини-оттепелью» [423]. И на это есть определенные причины. Эйфория после победы в войне, надежды на лучшую жизнь, заметные послабления в интеллектуальной жизни — все это давало повод для оптимизма [424]. Казалось, что послевоенный мир будет теснее интегрирован, а Советский Союз и капиталистические страны найдут общий язык.
Еще в годы войны у значительной части интеллигенции возникла надежда на устойчивые и хорошие отношения с союзниками, в чем виделся и залог постепенной демократизации самого советского строя [425]. Так, А. И. Яковлев в «Пособии к изучению боевых приказов и речей товарища И. В. Сталина» выражал большие надежды на союз со «свободолюбивыми демократическими странами» [426]. В этом же ключе рассуждал и А. Е. Ефимов, который, по свидетельству М. Я. Гефтера, призывал в 1944 г. отказаться от «“классовой борьбы” во имя союзнических отношений» [427].
Приближающаяся победа не отменяла борьбы между сторонниками последовательной линии на марксизм и классовый анализ и т. н. «объективистами». Со свойственным ему задором такую борьбу описывает в своих письмах Б. Г. Тартаковскому М. Я. Гефтер. Уже в 1944 г. на историческом факультете МГУ гремели собрания, посвященные разоблачению «либерально-буржуазной критики фашизма» [428]. Все же Гефтер сетует в письме другу, что верх берут «умиротворители» [429], а не сторонники раскрутки кампании.
Интерес к капиталистическим странам вызывал острое беспокойство у партии еще в период войны. Так, по данным историка В. О. Печатнова, за 1943 г. в центральных издательствах было изъято 432 книги и брошюры. Главным аргументом чистки было обнаружение в них элементов преклонения перед капиталистическим общественным строем и культурой [430]. Преклонение перед Западом нашли в работах сотрудников Института мировой политики и мирового хозяйства АН СССР [431].
Со стороны молодых советских историков, искренне верящих в коммунистические идеалы, сближение с западом казалось возможностью мирного продвижения коммунизма во все страны мира. Об этом свидетельствует речь З. В. Мосиной, произнесенная в 1948 г., но явно отражающая настроения части сообщества: «Эти иллюзии зародились во время войны и после окончания войны, когда мы почувствовали некоторое головокружение и от успехов советской армии, и от успехов советской дипломатии, когда нам казалось, что после того, как наша родина одержала такую блестящую победу, сыграла такую роль в истории человечества, что теперь все свободолюбивые народы, как мы их называли, окружат нас таким плотным кольцом, будут помогать нам и в области культуры, и в области науки, что у нас будут соратники, которые нам помогут. И мы заблаговременно протянули им руки. И потом мы думали, что найдем таких же соратников и в Англии, и в Америке, что они советскую науку так же будут приветствовать, пойдут нам навстречу и начнется новая эра тесных взаимоотношений» [432]. Ни эти, ни другие надежды не сбылись, а Запад стал главным источником образов врагов.
Как это неоднократно указывалось, в годы войны наметился процесс сближения советской науки с западноевропейской и американской. Это выразилось в интенсификации научных контактов, поездках советских ученых за рубеж и приезд иностранных в СССР [433]. Одновременно данная тенденция соседствовала с нарастанием изоляционистских явлений в отечественной науке, проявившихся еще в годы Первой мировой войны [434]. Тем не менее, ясно, что перед советской наукой возникла реальная альтернатива: стать частью мирового сообщества или развиваться по интерналистскому пути. И не вина ученых, что был реализован второй вариант.
Научное сообщество возвращалось к нормальной жизни, где повседневное и идеологическое тесно переплетались. Шли заседания партбюро, работали ученые советы, защищались диссертации. Но в однотипных протоколах партийных собраний и стенограмм обсуждений на ученых советах можно обнаружить неожиданные вещи, свидетельствующие о новых веяниях и демократизации научной жизни. Например, согласно резолюции партийного собрания Института истории от 24 января 1946 г., «основной формой работы следует признать форму монографического исследования…» [435]. В этом коротком заявлении фактически ставится вопрос об отказе от коллективных изданий, прозванных злыми языками «братскими могилами».
В советской идеологической системе коллективный труд — это воплощение идей коллективизма, высшей формы общественных отношений. Играл он и важную контролирующую роль. В коллективном издании практически исчезали индивидуальные исследовательские черты, оригинальные концепции и неожиданные наблюдения. Часто они отбраковывались в процессе многочисленных обсуждений и согласований. Признание, а фактически призыв сделать монографию главной формой научного творчества — это уже отказ от коллективизма, шаг в сторону демократизации и индивидуализации научного творчества.
Но на этом новации не закончились. В связи с увеличением контактов с западными странами и учеными был поставлен вопрос об активизации заграничных командировок. «Добиться осуществления заграничных командировок для работы наших специалистов в архивах и библиотеках за пределами нашей страны» [436], — гласил один из пунктов резолюции. «Железный занавес» еще не опустился, а понимание того, что наука может развиваться только в тесных международных контактах, стало нормой. Но ситуация стремительно менялась.
Указанные тенденции, вызывавшие надежды на либерализацию общества и науки, тесно переплетались со старыми призывами соблюдать идеологическую бдительность и бросать все силы