Возмущенный Кюстин ищет новых и новых проклятий для своей злополучной гостиницы, называет ее «каменной пустыней» и, наконец, с удовольствием покидает «этот “великолепный” отель, походивший по внешности на дворец, а внутри оказавшийся позолоченной, обитой бархатом и шелком конюшней» (92, 62).
В дальнейших своих очерках он не раз возвращается к теме гостиницы, которая вырастает до своего рода символа России.
«Хотя русские и гордятся своей роскошью и богатством, однако во всем Петербурге иностранец не может найти ни одной сколько-нибудь сносной гостиницы. Вельможи, приезжающие из внутренних губерний в столицу, привозят с собой многочисленную челядь. Она является лишним признаком богатства, так как люди здесь — собственность их господина. Эти слуги в отсутствие своих господ валяются на диванах и наполняют их насекомыми; в несколько дней все помещение безнадежно заражено, и невозможность зимой проветривать комнаты делает это зло вечным» (92, 72).
«Безобразно грязные номера гостиниц, — и это сказочное, великолепное строение! (Адмиралтейство. — Н. Б.) Таков Петербург. Таковы резкие контрасты, встречающиеся здесь на каждом шагу. Европа и Азия тесно переплетаются в этом городе друг с другом» (92, 73).
* * *
Года через три-четыре после приезда Кюстина Петербург обрел, наконец, гостиницу европейского уровня. Свидетельством этого служит запись в дневнике барона М. А. Корфа от 8 ноября 1843 года: «Петербург, столь бедный гостиницами вроде европейских, и в котором эта часть еще в совершенном младенчестве, украсился нынче впервые заведением такого рода, напоминающим заграничные отели. Это “Hotel de Darmstadt” в доме Демидова на углу Невского проспекта и Садовой. Дом и двор содержатся удивительно чисто, лестницы освещены газом, словом, если эта гостиница подержится так, как теперь открыта, то будет совершенно образцовою в Петербурге» (87, 344).
Практически одновременно с маркизом де Кюстином, летом 1839 года, в петербургской гостинице Кулона жил немецкий художник Петер Хесс с сыном Эугеном. Юноша вел дневник путешествия. Его впечатления от гостиницы Кулона по сути мало отличались от впечатлений французского путешественника. «Он (отель. — Н. Б.) очень большой, но с первого взгляда понятно, что элегантность уживается здесь с грязью и расхлябанностью. Хозяин отеля, маленький француз, приказал управляющему показать нам две комнаты. Мы живем одни» (203, 12).
Блестящее описание провинциальной гостиницы находим в повести В. А. Соллогуба «Тарантас» (1840).
Два главных героя повести, умудренный жизнью провинциальный помещик Василий Иванович и его спутник, юный идеалист-славянофил Иван Васильевич, по пути из Москвы в Казань останавливаются на ночлег во Владимире…
— Гостиница, — сказал ямщик и бросил вожжи. Бледный половой, в запачканной белой рубашке и
запачканном переднике, встретил приезжих с разными поклонами и трактирными приветствиями и потом проводил их по грязной деревянной лестнице в большую комнату, тоже довольно нечистую, но с большими зеркалами в рамах красного дерева и с расписным потолком. Кругом стен стояли чинно стулья, и перед оборванным диваном возвышался стол, покрытый пожелтевшею скатертью.
— Что есть у вас? — спросил Иван Васильевич у полового.
— Всё есть, — отвечал надменно половой.
— Постели есть?
— Никак нет-с.
Иван Васильевич нахмурился.
— А что есть обедать?
— Всё есть…»
Далее опускаем колоритное изображение обеда в гостинице и устройство кровати на брошенной на голый пол охапке сена. Наконец путники улеглись…
«Мышей, точно, не было… но появились животные другого рода, которые заставили наших путников с беспокойством ворочаться со стороны на сторону.
Оба молчали и старались заснуть.
В комнате было темно, и маятник стенных часов уныло стукал среди ночного безмолвия. Прошло полчаса.
— Василий Иванович!
— Что, батюшка?
— Вы спите?
— Нет, не спится что-то с дороги.
— Василий Иванович!
— Что, батюшка?
— Знаете ли, о чем я думаю?
— Нет, батюшка, не знаю.
— Я думаю, какая для меня в том польза, что здесь потолок исписан разными цветочками, персиками и амурами, а на стенах большие уродливые зеркала, в которых никогда никому глядеться не хотелось. Гостиница, кажется, для приезжающих, а о приезжающих никто не заботится. Не лучше ли было, например, иметь просто чистую комнату без малейшей претензии на грязное щегольство, но где была бы теплая кровать с хорошим бельем и без тараканов; не лучше ли бы было иметь здоровый, чистый, хотя нехитрый русский стол, чем подавать соусы патиша, потчевать полушампанским и укладывать людей на сено, да еще с кошками?
— Правда ваша, — сказал Василий Иванович, — по-моему, хороший постоялый двор лучше всех этих трактиров на немецкий манер.
Иван Васильевич продолжал:
— Я говорил и вечно говорить буду одно: я ничего не ненавижу более полуобразованности. Все жалкие и грязные карикатуры несвойственного нам быта не только противны для меня, но даже отвратительны, как уродливая смесь мишуры с грязью.
— Эва! — заметил Василий Иванович.
— Гостиницы, — продолжал Иван Васильевич, — больше значат в народном быте, чем вы думаете. Они выражают общие требования, общие привычки. Они способствуют движению и взаимным сношениям различных сословий. Вот в этом можно бы поучиться на Западе. Там сперва думают об удобстве, о чистоте, а украшение и потолки последнее дело…» (172, 26).
Гостиница служила пристанищем и для гения российских дорог Павла Ивановича Чичикова.
«Когда экипаж въехал на двор, господин был встречен трактирным слугою, или половым, как их называют в русских трактирах, живым и вертлявым до такой степени, что даже нельзя было рассмотреть, какое у него было лицо. Он выбежал проворно, с салфеткой в руке, весь длинный и в длинном демикотонном сюртуке со спинкою чуть не на самом затылке, встряхнул волосами и повел проворно господина вверх по всей деревянной галдарее показывать ниспосланный ему Богом покой. Покой был известного рода, ибо гостиница была тоже известного рода, то есть именно такая, как бывают гостиницы в губернских городах, где за два рубля в сутки проезжающие получают покойную комнату с тараканами, выглядывающими, как чернослив, из всех углов, и дверью в соседнее помещение, всегда заставленною комодом, где устраивается сосед, молчаливый и спокойный человек, но чрезвычайно любопытный, интересующийся знать о всех подробностях проезжающего. Наружный фасад гостиницы отвечал ее внутренности: она была очень длинна, в два этажа; нижний не был выщекатурен и оставался в темно-красных кирпичиках, еще более потемневших от лихих погодных перемен и грязноватых уже самих по себе; верхний был выкрашен вечною желтою краскою; внизу были лавочки с хомутами, веревками и баранками…» (35, 7).
Далее к лаконичному изображению гостиницы Гоголь добавляет еще пару штрихов. Перед «покоем» Чичикова находилась маленькая передняя, «очень темная конурка», в которой расположился лакей Петрушка. В гостинице имелась и «общая зала», куда Чичиков отправился отобедать и собрать полезные сведения о городе. Эта «общая зала», по существу, не что иное, как ресторан, и сегодня имеющийся при каждой мало-мальски приличной гостинице.
Горячий почитатель гоголевского таланта, Иван Аксаков был заядлым путешественником и к тому же мастером пера. Во время своих многочисленных разъездов по России он писал письма родным, в которых рассказывал о своих дорожных впечатлениях. Значительное место среди них занимают описания почтовых станций, постоялых дворов и гостиниц.
Иногда эти описания лапидарны как приговор. «Часу во втором ночи привезли меня к “Берлину”, лучшей гостинице Ярославля, грязной, гадкой и вонючей. Делать нечего, я расположился в ней…» (1849) (3, 5).
Совсем по-иному, европейской чистотой и комфортом встретила Аксакова гостиница в немецкой колонии Сарепта близ Саратова.
«Рано поутру ехали мы через Сарепту и решились остановиться в гостинице, содержимой на счет целого братства. Какая прелесть! Какая чистота, предупредительность! Нас встретила девочка лет 14, очень некрасивой наружности, заговорившая с нами вовсе не лифляндским наречием. В одну минуту затопилась для нас печь, и подан отличный кофе с густыми сливками и сдобным хлебом. Улицы чисты необыкновенно, перед каждым домиком рад пирамидальных тополей; архитектура совершенно особенная. Видел я почтенных сарептских мужей, с длинными немецкими трубками. Русские очень любят этих добрых гернгуттеров, уважают их, удивляются их искусству и терпению, но, однако, ничего не перенимают» (3, 43).