В этом плане заслуживает внимания деятельность князя Д. Голицына, который получил образование в Страсбурге, прославился как отличный генерал, затем занялся философией, историей, правом и ботаникой, наконец, стал московским генерал–губернатором. Просвещенный князь приложил немало сил для возрождения Москвы после наполеоновского пожара. Писатель В. Пикуль в рассказе «Сын «пиковой дамы» замечает: «Первопрестольная при нем возрождалась, но князь Голицын создавал в Москве и то, чем «допожарная» Москва не могла похвалиться, — больницы для простонародья, а строилось при Голицыне очень много, строилось быстро, и Москва постепенно обретала тот приятный, почти домашний уют, что делал ее милой и дорогой сердцу каждого россиянина. Если вдумчиво перебирать старые листы акварелей и цветных литографий, изображающих Москву «послепожарных» лет, то, ей–ей, перед вами предстанет чарующий город, наполненный волшебными садами, прелестью тихих переулков, сценами народных гуляний, и нигде, пожалуй, не было так много концертов, домашних оркестров, танцев и плясок…» (202, 49).
Нравы Д. Голицына вполне укладывались в рамки гуманизма — к службе он привлекал выпускников университета, не подпуская и близко хрычей с опытом чинодральства и взяточничества, покровительствовал ссыльному поэту Адаму Мицкевчу и Н. Гоголю, разносил в пух и прах чинодралов, уличенных в обкрадывании сирот и инвалидов, помогал врачу–филантропу Ф. Гаазу, бросившему клич всему обществу: «Торопитесь делать добро». Известный гуманист–юрист А. Кони так характеризовал Д. Голицына: «Независимый и не нуждающийся в средствах, прямодушно преданный без искательства, властный без ненужного проявления власти, неизменно вежливый, приветливый и снисходительный, екатерининский вельможа по приемам, передовой человек своего времени по идеям» (202, 51). Он смог сделать для арестантов то, что не под силу было доктору Ф. Гаазу: через прусского короля добивается у императора Николая I облегчения страданий каторжников в тюрьмах и на этапах. В неурожайный год своим примером побудил московских миллионеров пожертвовать деньги, чтобы первопрестольная и губерния не голодали. Перед нами светлая струя в мире сложных и противоречивых нравов императорской России — чистые и благородные нравы, которые характерны не только для князя Д. Голицына, но и для других лиц, любивших отечество.
Возникшие в годы царствования Александра I литературные и ученые кружки продолжали свою жизнь и при императоре Николае Первом. Одним из таких был замечательный литературный кружок во главе с Н. Полевым, куда входили Пушкин, Кюхельбекер, князья Вяземский и Одоевский, Шевырев, Погодин, Кошелев и др. Другой — это литературно–философский кружок Веневитинова, вобравший в себя членов самораспустившегося «Общества любомудров», поэта Баратынского, Мельгунова, Свербеева и др. В конце 30‑х годов прошлого века в московских литературных слоях появились Н. Языков, И. и П. Киреевские; при участии приехавшего из Петербурга Жуковского членами кружка был обсужден план журнала «Европеец». Затем в нем появились А. Тургенев, П. Чаадаев и А. Хомяков; существенно то, что здесь зарождается славянофильство. В так называемом «профессорском» кружке, возглавляемым крупным историком Т. Грановским, проповедывались идеи западничества; члены этого кружка поддерживали связь с жившими в Петербурге Тургеневым, Панаевым, Некрасовым, Герценом, переехавшим потом в Москву. Последний писал о необыкновенной чистоте нравов этого кружка: «Такого круга людей, талантливых, развитых, многосторонних и чистых, я не встречал потом нигде, ни на высших вершинах политического мира, ни на последних маковках литературного и артистического» (148, 135). В кружке западников каждый человек представлял собой сложную и цельную личность с благородными нравами; всех объединяло неприятие российской действительности с ее деспотическими нравами: произволом, беззаконием, хамством и пр.
В блестящих салонах и кружках Москвы и Петербурга излагались господствующие в русской интеллигенции литературные направления, научные и философские взгляды.
Здесь в лучшем обществе, где царила удивительная простота и непринужденность, обсуждались и воспринимались идеи западной философии. Так, диалектические принципы философии Гегеля, захватив ориентированные на Запад умы от Белинского и Бакунина до Герцена и Ленина, превратились в России в «алгебру революции»; тогда как трансцендентальный идеализм Шеллинга, его глубокое осмысление мифологии и искусства, способствовало сначала формированию «Общества любомудров» во главе с Одоевским и Веневитиновым, а затем — через И. Киреевского — развитию мощного движения славянофилов.
В отношениях между славянофилами и западниками проявлялись себялюбивая обидчивость и угловатые распри (здесь как бы воспроизводится атмосфера нравов интеллигенции XVIII века, проявляющаяся в отношениях Ломоносова и Сумарокова). Это было характерным и для писателей различной ориентации, причем эти нравы характеризовали не столько отношения между лицами, сколько явления российской действительности[14].
Например, Ф. Достоевский, называя Белинского «смрадной букашкой», принесшей России «столько вреда», писал: «Я обругал Белинского более как явление русской жизни, нежели лицо; это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни. Одно извинение — в неизбежности этого явления» (48, 577). Такого рода нравы среди интеллигенции господствовали потом на протяжении оставшегося времени существования Российской империи.
Вместе с тем появляются и новые нравы, обусловленные ситуацией, возникшей после отмены крепостного права в 1861 году. Прекрасно описано состояние русского интеллигента, этого «неплательщика», в произведениях Г. Успенского — рассказе «С человеком — тихо», очерках «Волей–неволей» и др. В них писатель прослеживает влияние освобождения крестьян и живучести крепостнических пережитков на внутренний мир и нравы русского интеллигента. Для последнего жизнь предстает как стихийный поток бессвязных явлений, как некое обезличивающее начало, угнетающее своей случайностью. Всемогущий случай властвует не только над всей жизнью, но и распоряжается совестью индивида. «Психологическая основа безграничной власти случая в русской жизни, — отмечает Г. Успенский, — бессилие личности. Личность в русском человеке стерта, подавлена, сознательность решений за собственный страх утрачена ею, способность уважать себя ослаблена в ней до последней степени. Собственная личность тяготит человека, ему хочется не чувствовать себя, отдаться чему–нибудь внешнему, отказаться от личной ответственности и собственной воли» (61, 147–148). Основная причина этой обезличенности коренится в отмене крепостного права, повлекшая за собой необходимость быть индивиду самостоятельным; ведь с упразднением целой крепостной философской системы интеллигент «заболел» бессмысленностью своего существования.
В своих произведениях Успенский показывает тот сложный психологический узел, где обезличенность русского человека, обусловленная неведомыми и поэтому кажущимися случайными историческими причинами, встречается и тесно срастается с проповедью самопожертвования и живого служения общественным задачам. Растерянность русского интеллигента (речь идет, разумеется, об одном из слоев интеллигенции), которая выражается в стремлении убежать от самого себя, неодолимо влечет его к осуществлению гигантских замыслов, требующих нравственного здоровья, гордого самосознания, ответственности и инициативы (но их как раз и нет в опустошенном индивиде).
Подобного рода сращение крайней совестливости и омертвления личности порождает новые нравы среди революционной, радикально настроенной интеллигенции конца XIX — начала XX века. Одни из них, умные и страдающие, подобно дворянину–писателю В. Гаршину, в крайних случаях кончают жизнь самоубийством, можно даже говорить о своего рода «поветрии» среди интеллигенции. Другие, напротив, отрекаются от бога (а в императорской России православная вера пустила очень глубокие корни среди различных слоев общества) и становятся на путь терроризма. Эти нравы хорошо схватил В. Купер: «В России нередкость встретить изящную девушку, с тонкими аристократическими ручками, созданными для держания дорогого веера, вооруженную револьвером большого калибра и стреляющую в представителя власти» (143, 570). В случае такого рода нравов револю, — ционеров–террористов хорошо видно, что нравы эти определяют зарождение социально значимых событий, на чем в свое время настаивал И. Забелин. В качестве примера можно привести убийство 1 марта 1881 Александра II, который вез с собой манифест об ограничении самодержавной власти народным представительством. М. Палеолог вспоминает, что Александр III под давлением абсолютистской группы во главе с обер–прокурором Святейшего синода, фанатичным защитником неограниченной царской власти Победоносцевым не опубликовал этот манифест и не выполнил волю своего отца (198, 635). А ведь развитие России могло пойти по другому пути, превратившись в поистине великую страну, не знающую по мощи и богатству себе равных в мире.