– Должно бы уж Олфоромею быть! С кем уехали-то?
– С Онькой! – отрывисто отвечает Стефан. – Дороги замело, почитай, совсем…
– Вьюжная зима, – подает голос Ульяния, – коням истомно, поди!
– Доедут! – заключает Стефан и вновь утыкает взор в узорные строки греческого письма. Мария, с некоторою тревогою поглядев на старшего сына, вздыхает, переведя речь на иное:
– Онисим даве баял, князь Иван Данилыч будто опять в Орду укатил…
Кирилл отрывает покрасневшие глаза от книги, с трудом возвращаясь к тутошнему земному бытию. Трудно думает, шепчет что-то про себя, морща лоб.
– Надобе Алексан Михалычу… – Не докончив, прислушивается: – Не волки ле?! Вьюга, не ровен час… Наши-то!
Стефан подымает голову, угрюмо кидает:
– Сиди, отец! Я выйду, послушаю. Заодно коней гляну! – Он стремительно встает, глубоко нахлобучивает шапку, на ходу набрасывает на плеча овчинный зипун. Скоро хлопает наружная дверь. Кирилл по-прежнему прислушивается и не понимает: не то это ветер в дымнике, не то и вправду далекий волчий вой? Ему как-то почти все равно, где сейчас находится какой князь, даже и чем окончится пря Москвы с Тверью, а всего важнее – воротится ли благополучно Варфоломей из лесу?
Мария тоже прислушивается, но не столько к вою ветра, сколько к своим скорбным мыслям, – видно по горькой прямой складке губ, по взору, недвижно устремленному в пустоту.
– Хлева надо рубить по весне, и повалушу, – произносит она наконец, – с каких животов? Холопов всех распустил, дитю и приходится одному биться в лесе в экое погодье!
– Не путем баешь, жена! – укоризненно отвечает Кирилл, помедлив. – Христос не велел роботити братью свою… По-Божьи надобно…
– Дети! – восклицает Мария с тихим отчаяньем. – Кабы не дети! Петя вон мужиком растет, Олфоромей когда что самоуком ухватит у Стефана, а так-то… Ростила, ночей не спала… В крестьяне пойдут?
Петр подымает взгляд, готовный, светлый. Молчит, но ясно и так: и пойду, мол, что такого? Не ссорьтесь только из-за меня!
– Почто перебрались сюда, третий год бьемся… – бормочет Мария, склоняясь над шитьем. – Ни почету, ни службы княжой. Люди уходят, который доброй работник, ты всякому вольную даешь! Осталась, почитай, одна хлебоясть!
– Яков есть! – веско замечает Кирилл.
– И Яков уйдет! – с безнадежным отчаяньем восклицает Мария.
– Яков не уйдет! – убежденно и строго, сводя хмурью все еще красивые седые брови, возражает Кирилл. Мария коротко взглядывает в укоризненные очи супруга и еще ниже склоняет голову с белыми прядями седины, что предательски выглядывают из-под повойника.
– Прости, ладо! – винится она вполголоса. – Чую, не то молвила… Токмо… В Ростове хоть Стефана выучили… А здесь – одни медведи! Умрем в одночасье…
– Господь не оставит детей, жена! Все в руце его! – вздыхая, отмолвливает Кирилл. Подумав, он добавляет: – Премного величахуся, красно хожаху, в злате и сребре! Гордых смиряет Господь…
– Ты ли величался! – Голос Марии звучит глубоким лебединым горловым переливом, ломается и тонет в молчании. (Любимый, ладо, жалимой, неталанливой мой! – досказывает за нее тишина.) Снова хлопает настылая дверь. Стефан появляется на пороге, кирпично-красный с мороза.
– Трофим опять коням сена не задал! – громко и возмущенно говорит он с порога. – Пристрожил бы ты его, батя! – Он скидывает настылый зипун, вешает шапку на деревянную спицу. Пробираясь к столу, роняет, словно бы невзначай, для матери с отцом: – До ночи не воротят, поеду встречь.
Вьюга воет. В оснеженных крохотных оконцах, прорубленных всего полтора бревна и затянутых пузырем, смеркает короткий день.
Но вот наконец на дворе скрипят долгожданные сани. Слышно, как фыркают кони. Петр со Стефаном оба срываются с мест и наперегонки, ухватывая зипуны, вылетают из терема. Тут уже в синих сумерках грудятся возы. Кони тяжко дышат, шумно отфыркивают сосульки с морд. Мокрая шерсть в кольцах, закуржавела от инея. Варфоломей с Онькой, оба по уши в снегу, шевелятся у возов.
– Припозднились! Пробивали дорогу! – весело объясняет сизый Варфоломей прыгающими губами. Его всего трясет, но покраснелые, исхлестанные снегом глаза сияют гордостью победы. Ведь ему пришлось несколько часов подряд по грудь в снегу пробивать дорогу коням, и на последнем выезде лопнул гуж, и он, срывая ногти, развязывал – и развязал-таки! – застывший на морозе кожаный узел, и передергивал гуж в хомуте, и затягивал вновь немеющими на холоде окровавленными пальцами. И все-таки довез, дотянул, не бросив ни которого в пути (как ему советовал Онька и как, приходя в отчаянье, подумывал было он и сам), все четыре груженые воза, и теперь уже все позади, и братья сгружают сено, и выползают холопы на помочь, и Чубарый, что шел передовым, по грудь угрязая в сугробах, и храпел, и бился в хомуте, и прыгал заячьим скоком, грозя оборвать всю упряжь, тоже не подвел, возмог – выстал, вытащил-таки! А сейчас стоит кося глазом и поводя боками, и тепло и небольно прихватывает Варфоломея большими зубами за рукава и стылые полы зипуна, тычется мордою в руки и грудь Варфоломею, соскребая об него сосульки с усов и губ.
– Балуй, балуй! – радостно бормочет Варфоломей, распрягая коня, а тот сам, сгибая шею, помогает стащить хомут с головы и, освобожденный от сбруи, переступив через оглобли, сам, волоча уздечку, уходит в загон к сбившимся в кучу коням. Варфоломей догоняет Чубарого, сует ему в рот оставшийся в мошне огрызок хлеба, и пока конь, благодарно кивая головою, грызет, снимает заледенелую узду. Здесь, за бревенчатою стеною терема, уже не так резко сечет ветер, от коня пышет жаром, и Варфоломей на минуту прижимает ладони к потной и мокрой шее Чубарого, чуя, как живит конское тепло одеревенелые пальцы…
Скоро сено убрано, дровни затащены под навес и все четыре лошади распряжены и поставлены в стаю. Оживленно переговаривая, работники расходятся по клетям. Синяя ночь надвигается на зимний Радонеж. И так славно сейчас сидеть дома, в тепле, у огня! Так славно, сотворив молитву перед трапезою, греть руки о глиняную латку с горячими постными щами, так сладок душистый ржаной хлеб, который Варфоломей по раз-навсегда заведенной привычке не глотает торопливо, давясь кусками, как бы ни был голоден, а долго и тщательно разжевывает, пока весь рот не наполнит слюной и пока хлеб не превратится в нежную кисловатую кашицу, которая уже как бы сама проникает в горло – так жевать научили его за много лет добровольно принятые на себя посты.
– Стефан, ты мне обещал сегодня сказывать про Василия Великого? – спрашивает он вполголоса брата, отрываясь от еды.
Стефан кивает.
Снова хлопают двери. Вся облепленная снегом, румяная, сияющая, нежная в своем пуховом платке и шубейке, забегает Нюша, Протопопова внучка – «Анна Юрьевна», как полушутя зовет девочку по имени-отчеству деинка Онисим, – ойкает, ласково и звонко произносит: «Хлеб-соль!» – и таратористо передает то, с чем ее послали родители, сама озорными глазами оглядывая по очереди всех троих братьев, что сидят за столом, и каждый по-своему – Стефан снисходительно, Петя радостно, а Варфоломей застенчиво – невольно отвечает на ее улыбку. Замечает кирпично-красное, промороженное лицо Варфоломея, строит ему в особину милую рожицу, но тут же, не выдержав, прыскает в ладошку и, увильнув подолом, с заливистым хохотом убегает вновь в синий холод, только щелк намороженной двери словно все еще хранит, замирая, незаботный девичий смех.
Минуло Рождество. По деревне ходили со звездой, славили младенца Христа. И тотчас затем заходили по Радонежу ряженые в личинах и харях, с хвостами и рогами, плясали, изображая чертей, таскали бесстудного «покойника» из дому в дом, «проверяли» визжащих девок. Варфоломей от ряженых спасался на чердаке. Даже Нюша «Анна Юрьевна», не могла его выманить оттуда. Он один только и не ходил, кажется, в личине по зимним улицам, перепрыгивал через сугробы, под огромным, затканным голубыми алмазами звезд небом.
На Крещение устраивали йордан – пешали прорубь в речке в виде большого креста; бабы свекольным соком окрасили ледяные края, и сверху, с горы, дивно было глядеть на темно-алый, с бурлящею в глубине темной водою ледяной крест и цветную толпу радонежан по краям, веселыми криками приветствующих храбрецов, что, перекрестясь, кидались нагишом или в одних рубахах в ледяную воду и тут же выпрыгивали, красные, словно ошпаренные, торопливо влезая в шубы и валенки.
На Масленой, так же, как и в Ростове, катались по улицам на разукрашенных лентами и бубенцами конях. Гадали и крестились, бегали в церковь и к колдуну. Жизнь текла причудливой смесью верований и суеверий, своим, неуправляемым потоком, притекавшим из прошлого и уходящим в иные, будущие века… И по книгам, по учительным словам Иоанна Златоустого, узнавалось, что то же самое было и встарь, и всегда, быть может… Так что же – должен отринуть он этот мир, с гаданьями и колдовством? Проклясть, яко древние манихеи? Или принять все как есть, согласиться и на ведовство, и на нечистую силу, заговаривать кровь у знахарок и просить домового не гонять и не мучить по ночам лошадей?