Саша хорошо усвоила умные советы отца (а он не хотел для детей возврата в Петербург — Москву, — мол, только здесь понял он тщету человеческих усилий), привезла в столицы крестьянское платье, в котором ходила в Берёзове, и часто вынимала его из сундука. Зачем? Чтобы ничего не забыть, как завещал отец.
А ещё удивительно, что… она вышла замуж за графа Густава Бирона, младшего брата фаворита Анны Иоанновны.
Сашу застала уже знакомая нам вездесущая леди Рондо и, конечно, написала в своих воспоминаниях. Почитаем их:
«Бедной Саше Меншиковой вовсе не суждено было долго жить в супружестве, вскоре она умерла родами. Я присутствовала на тех пышных похоронах.
Гроб был открыт. Покойница, молодая, красивая, лежала в ночной сорочке из серебряной ткани, подвязанной розовой лентой, на пышных волосах её чепец, отделанный тонкими кружевами, и маленькая корона княжны Священной Римской империи. На лбу православная бумажная лента с молитвою. Подле неё, у левой руки, покоился завёрнутый в серебряную ткань новорожденный, который пережил свою бедную мать лишь на несколько минут. В правой руке был сжат бумажный свиток — свидетельство её духовника св. Петру. Проститься с Сашей было дозволено и бывшим слугам Александра Даниловича Меншикова. Они вошли гурьбою, целовали Саше руку, целовали ребёнка, крепостные бабы не плакали, а просто дико выли, вопили, рвали на себе волосы. Их всех быстро удалили оттуда. Затем явились дальние родичи, знакомые Меншиковых — те тоже плакали, но уже не так истошно, целовали холодный лоб. Саша лежала безучастная, очень красивая, спокойная. Брат её всё кидался на гроб, рыдал, я уж было подумала, что юноша готов вынуть сестру из гроба и унести с собою. Нет, скорбь, конечно, должна проявляться, но не так громко, не с таким показным отчаяньем. Хотя, конечно, было безумно жаль эту юную женщину и младенца, но, может быть, подумала я, там, на небесах, обретут они покой и уж не сошлют их ни в какие ссылки.
На лице же её милого мужа тоже читалась скорбь, но скорбь молчаливая, истинная. Подойдя к дверям комнаты, где лежала покойница, он остановился и попросил подать ему настойку, приготовляемую из оленьих пантов; для подкрепления выпив её и, казалось, собравшись с силами, граф приблизился ко гробу — и упал в обморок. После того как его вынесли из комнаты и привели в чувство, гроб снесли вниз и поставили на открытую колесницу, за которой последовал длинный поезд карет и гвардейский конвой, ибо Александра была супругой военачальника…»
Шекспир, великий Шекспир, не знал он русской истории, сколько сюжетов он почерпнул бы тут для своих трагедий! Чего стоила одна Екатерина Долгорукая!
В ссылке, если кто обращался к ней без должного почтения, она требовала защиты у отца, дядьев своих, братьев. И Долгорукие все как один хватали колья, пускались в драку. Думаю, это сыграло свою негативную роль и во всём деле Долгоруких, судьба их поистине была трагична. Княжна Екатерина полагала, будто надменностью одной можно вызвать уважение, что гордость — её оружие. Хотя… хотя в России я слышала от одной дамы очень мудрые слова: «Здесь можно прожить, если выше гордости ставить любовь и терпение». Именно такой любовью, терпением, всепрощением отличалась молодая вдова Ивана Долгорукого — Наталья Борисовна…
На похоронах присутствовал и Остерман. О нём леди Рондо написала:
«Граф Остерман, немец, которого совершенно поглотила и покорила Россия, был вице-канцлером империи. Его считали величайшим из нынешних министров в Европе, но поскольку искренность — качество, которое обычно не считается обязательным в этой профессии, граф её ничуть не проявлял. Это была “вещь в себе”, тонкий интриган. Он был любезен, обладал интересной внешностью, а когда снимал с себя маску министра, оказывался даже занимательным собеседником. Родом из Вестфалии, он приехал в Россию в качестве личного секретаря одного голландского адмирала, состоявшего тогда на русской службе. Увидев одну бумагу, переведённую Остерманом на русской язык, Пётр Первый послал за ним и, по свойственной этому монарху гениальной проницательности, приблизил его к себе, постепенно возвысил и женил на русской девушке — очень красивой, знатной и богатой, хотя сам граф оставался лютеранином. Он не был алчным, поскольку остался бессребреником, хотя ему были предоставлены широкие возможности».
* * *
…Когда-то четыре девочки, отроковицы, полушутя вздумали угадать своё будущее, и в Летнем саду Яков Брюс им что-то напророчил. Почти всё забылось, но одну фразу все они запомнили: «Судьбы ваши будут решать отцы да правители». Марья Меншикова по воле отца отправилась в ссылку и теперь лежала в навечно замороженной земле. Там же, в ледяном плену, по любви своей обитала Наталья Шереметева. Катерина Долгорукая — особая судьба.
А что же с Варей Черкасской? Отец её стал услужлив Анне Иоанновне — не возразил, когда Анна пожелала взять её во фрейлины, ведь с детских лет была она неравнодушна к соседу — Петру Шереметеву, вместе играли в театральных сценках, взрослели.
Пётр Борисович стал щеголеват, выглядел франтом, имел утончённые манеры, любезную улыбку. Пальцы у него были длинные, музыкальные. С ранних лет стремился не столько служить в армии (хотя записан был в Преображенский полк, имел чин камергера, но не обнаружил способностей к военной службе), сколько был увлечён музыкой и театром.
Варвара рядом с ним выглядела простушкой — полноватая, круглолицая, к тому же имела склонность к веселью. Ей бы только детей рожать да радоваться жизни. Однако и в её судьбе вершителем стал отец. Яков Вилимович отчего-то спрашивал о дне её рождения — она сказала: родилась 11 сентября 1711 года. Звездочёт задумался и ответствовал: «Хорошие цифры 11 и ещё раз И. К удаче это, и будет тебе, богатая невеста, привольная да счастливая жизнь. Ты родилась под созвездием Девы — хороший знак…»
Однако пока властвует Анна — не видать Варваре Петрушу своим мужем.
«У ГОРЬКОЙ БЕДЫ НЕТ СЛАДКОЙ ЕДЫ»
Горькое зрелище открылось путникам, когда поднялись они на высокий берег реки Сосьвы и вошли в ворота острога.
Городьба из длинных, заострённых вверху брёвен, острые колы, будто копья, отделяли острог от городка Берёзова…
Посредине площади высилось когда-то крепко, но без всякой красы построенное здание бывшего Воскресенского монастыря. Боковые пристройки, купола сгорели, и остался лишь остов — кубического вида домина, разделённая на комнаты-кельи. Оттуда пахнуло нежилым мрачным духом…
Ступив за порог трапезной, старый князь Алексей Григорьевич еле удержался на ногах. Братья тоже остолбенели, а сёстры завыли в голос. Когда же комендант указал каждому на его помещение-келью, то оказалось, что для молодой семьи — Ивана и Натальи — места не хватает.
— Что делать? У горькой беды нет сладкой еды, — заметил, видимо, посочувствовавший им комендант. — Подмогнём!
…Но вот и год миновал, и два, и три. Одни уже приспособились, другим (Катерине и Ивану) было худо.
Как-то сели на краю обрыва Иван со своей Наташей, и сказал он:
— Жизнь наша — что черепки разбитые.
Наталья вздохнула легко, прислонилась головой к его плечу и ответила:
— Сердечко моё, не надобно горюниться…
Не услышала, как снизу поднялась Катерина Долгорукая. С досадой и завистью смотрела она на обнявшихся:
— Всё милуетесь?
Наташа вскочила:
— Садись, Катеринушка!
— Я вам не Катеринушка!
— Да будет тебе, Катя! Здесь-то чего? — урезонил её брат. — Разве только моржи да гагары поймут царское обращение?
— Замолчи!.. Тьфу, дикий край! Слова сказать не с кем.
— Отчего же? Пойдём с нами к отцу Матвею, у него матушка славная.
Дунул ветер, Катерину передёрнуло, она повела плечом, зло глянула на свой полушубок и, уходя, бросила:
— Продали меня сродники мои. Да поглядим ещё, что станется со всеми, — и стала спешно спускаться вниз.
— Дай Бог и горе терпеть, да с умным человеком! — заметила Наталья, прижимаясь к мужу. — В радости так не узнать человека, как в горести.
Она знала: лишь неустанной заботой, вниманием, шуткой может укрепить его дух. Позднее в своих «Записках» она напишет:
«Истинная его ко мне любовь принудила дух свой стеснить и утаивать эту тоску и перестать плакать; и должна была его ещё подкреплять, чтоб он себя не сокрушал: он всего свету дороже был. Вот любовь до чего довела! Всё оставила: и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним и скитаюсь. Этому причина — всё непорочная любовь, которой я не постыжусь ни перед Богом, ни перед целым светом, потому что он в сердце моём был. Мне казалось, что он для меня родился и я для него, и нам друг без друга жить нельзя. И по сей час в одном рассуждении и не тужу, что мой век пропал, но благодарю Бога моего, что он мне дал знать такого человека, который того стоил, чтоб мне за любовь жизнию своею заплатить, целый век странствовать и великие беды сносить, могу сказать, беспримерные беды».