Самый известный рассказ о плачущем Дзержинском связан с покушением на жизнь Ленина в 1918 году[63] — этот эпизод послужил отправной точкой для начала «красного террора».
Отсюда мы можем сделать вывод, что слезы Дзержинского неотделимы от мифа о Красном терроре — они очищают и освящают его репрессии. Они увязывают террор с любовью — террор, который фактически вытекает из любви Дзержинского (и всего пролетариата) к Ленину.
Возможно, на этот аспект данного культа повлияли дореволюционные предания. Мотив плачущего Дзержинского вызывает в памяти платок, который подарил Николай I главе царской тайной полиции графу Бенкендорфу с повелением утирать слезы сиротам и вдовам[64]. Он опять же напоминает о Божьей Матери; как и Мария, Дзержинский способен на безграничное сострадание.
В то же время один из ключевых трюизмов культа Дзержинского заключается в том, что его «гуманизм» не мог бы существовать без противоположного качества — жесткости. Дзержинский как бы имел две ипостаси: он мог быть как бесконечно добрым и любящим, так и жестоким и внушающим страх[65]. В одном его жизнеописании, появившемся совсем недавно, в 2001 году, говорится: «Само лицо его, казалось, разделилось границей: свет и тень. Теневая сторона, обращенная к врагам революции, была сурова, а порой и жестока; светлая сторона, обращенная к друзьям народа и товарищам по партии, излучала любовь и заботливость».
В этом пассаже повторяется клише советского культа Дзержинского, согласно которому он воплощает в себе единство противоположностей. Такое контрастное сопоставление — частый прием в произведениях социалистического реализма, из всех советских лидеров в наибольшей степени характерно для Дзержинского.
Это единство полярных противоположностей было свойственно культу Дзержинского с самого начала. Так, в одном некрологе говорилось, что глубина любви Дзержинского к пролетариату равна силе его ненависти к буржуазии[67]. Подобным же образом в последние сталинские годы утверждалось, что Дзержинскому, чья личность была «исключительно всеобъемлющей», были чужды неясные, неопределенные чувства; он не знал, как можно «наполовину ненавидеть или наполовину любить»[68]. Метафора «лед и пламя» часто использовалась по отношению к образцовому чекисту[69].
Главные чекистские добродетели
Одна из главнейших функций культа Дзержинского заключалась в том, что он служил моделью основных чекистских добродетелей, их безупречным воплощением. Чекистские добродетели проявлялись не только в эпизодах из биографии Дзержинского, они также перечислялись в чекистских «священных писаниях», главном корпусе чекистских текстов, как утверждения самого Дзержинского о характере чекиста и его работе. Данные утверждения иногда называют «заповедями» Дзержинского[70].
Самым знаменитым является афоризм «чекистом может быть лишь человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками». Утверждают, что Дзержинский неустанно напоминал своим соратникам об этом[71]. В этом лозунге перечислены главные чекистские добродетели. Они повторяются и в других высказываниях Дзержинского («Чекист обязан быть чистым и честным, как никто другой»; «Тот не чекист, если сердце его не обливается кровью и не сжимается жалостью при виде заключенного в тюремной камере человека»; «Кто из вас очерствел, чье сердце уже не может чутко и внимательно относиться к терпящим заключение, те уходите из этого учреждения. Тут больше, чем где бы то ни было, надо иметь доброе и чуткое к страданиям других сердце…» ив бесчисленных эпизодах биографии Дзержинского. Именно на этих трех добродетелях держалось нравственное здание советского чекизма; добродетели эти лежали в основе притязаний чекистов на моральную чистоту.
Возможно, на первый взгляд этот девиз может показаться непротиворечивым и прямым. Многие правительства и правоохранительные органы могли бы претендовать на подобный девиз, если «чистые руки» понимать как отсутствие коррумпированности. Но в данном случае значение этой метафоры простирается дальше, на территорию неожиданную и незнакомую — в шаткую область советской нравственности. Давайте вкратце попытаемся окинуть взглядом эту территорию.
Чтобы уловить смысл понятия «нравственная чистота», нам прежде необходимо вдуматься в другую советскую концепцию, которая часто возникала в связи с ЧК, — концепцию гуманизма. Именно советская концепция гуманизма позволяла представлять жестокость чекистов не просто как революционную необходимость, но как активное нравственное добро, добродетель, которая заслуживает славы[75].
Именно «действенность» гуманизма Дзержинского делала его прекрасным. Считается, что именно это имел в виду писатель Юрий Герман, когда называл Дзержинского «потрясающе прекрасным» прежде всего из-за «нравственной стороны» его личности[76]. Чаще всего упоминания о нравственной красоте Дзержинского в советской литературе оставались без разъяснений, как будто бы она была очевидной. Но в данном случае у нас есть позднесоветскии комментарий к этому заявлению Германа, дающий ключ к пониманию соседства нравственности и красоты. Комментатор объясняет, что «нравственная красота выражалась в действии»: Дзержинский был не кабинетным благодетелем человечества, но «активным, воинствующим гуманистом»[77].
Эта нить прослеживается и в других советских текстах, прославлявших гуманизм. Рецензент пьесы 1939 года «Чекисты», например, так описывает Дзержинского: «Это выразитель активного) действенного гуманизма, ставший знаменем народа революции, длякоторого настоящая любовь к людям выражается не в праздном сочувствии бедам и тяготам человеческой жизни, но в активной борьбе с преступниками».
Новый гуманизм противопоставлялся «старому, праздному, слабому гуманизму»[79] (то есть гуманизму, с позиций которого ЧК осуждали его критики).
Важную роль в формулировке этой идеи сыграл Максим Горький, который также активно участвовал в создании и популяризации образа чекиста как агента нравственного преобразования, с которым перекликается концепция нового гуманизма. Горький, которого позднее объявили «величайшим представителем гуманизма в его высочайшей форме — социалистического гуманизма»[80], обстоятельно размышлял над этими вопросами в своих трудах и прославлял чекистов, которые в лагерях «перековывали» врагов в героев труда. Он вновь и вновь утверждал, что чекисты несправедливо оклеветаны, что они опережают свое время и поэтому их гуманизм неочевиден для большинства людей. Возможно, как писал он в 1936 году, через 50 лет искусство и история, наконец, воздадут должное той «удивительной культурной работе, которую проводили рядовые чекисты в лагерях», и их «гуманизму»[81]. Горький также убеждал советских писателей разрабатывать чекистскую тему, чтобы общество осознало их гуманизм[82].
В таких текстах вся миссия ЧК формулировалась в соответствии с новыми нравственными нормами, примирявшими террор и гуманизм. Например, Дзержинский отвергал саму идею «наказания», считая ее буржуазной концепцией[83]; вместо этого ЧК проводило «репрессии», в которые вкладывался позитивный смысл. Репрессии были методом борьбы[84]. Репрессии могли быть жизнеутверждающими[85]. Репрессии выражали волю пролетариата и крестьянства[86], а ЧК просто выступала проводником этой воли[87], и эта идея внедрялась советскими историками «красного террора», которые утверждали, что главной движущей силой террора было стихийное требование «снизу»[88]. Чекист был «кость от кости и плоть от плоти диктатуры пролетариата в нашей стране»[89]. Буржуазное «нытье» по поводу чекистских зверств лишь подтверждает, что «ЧК идет по верному пути»[90].
Новая нравственность выкристаллизовалась в эпоху Гражданской войны, когда было заявлено, что кровопролитие, устроенное ЧК и чекистами, выражало «истинную, высочайшую нравственность… верх Нравственности и верх Справедливости», в отличие от «буржуазной морали с ее необоснованными притязаниями на универсальность»[91]. В постсталинскую эпоху от этого частично отступили, как мы увидим в части II, но даже сегодня культ чекиста несет значительный отпечаток эпохи своего образования, мораль и поэтика которой базировалась на том, что Стайте назвал «красотой и полезностью жестокости»[92]. То было родимое пятно чекистов, которое так никогда и не поблекло.