Ему вторит историк Соловьев: «…Природа страны имеет важное значение в истории по тому влиянию, какое оказывает она на характер народный. Природа роскошная, с лихвою вознаграждающая и слабый труд человека, усыпляет деятельность последнего, как телесную, так и умственную. Пробужденный раз вспышкою страсти, он может оказать чудеса, особенно в подвигах силы физической, но такое напряжение сил не бывает продолжительно. Природа, более скупая на свои дары, требующая постоянного и нелегкого труда со стороны человека, держит последнего всегда в возбужденном состоянии: его деятельность не порывиста, но постоянна; постоянно работает он умом, неуклонно стремится к своей цели; понятно, что народонаселение с таким характером в высшей степени способно положить среди себя крепкие основы государственного быта, подчинить своему влиянию племена с характером противоположным. С другой стороны, роскошная, щедрая природа, богатая растительность, приятный климат развивают в народе чувство красоты, стремление к искусствам, поэзии, к общественным увеселениям, что могущественно действует на отношения двух полов: в народе, в котором развито чувство красоты, господствует стремление к искусству, общественным увеселениям, — в таком народе женщина не может быть исключена из сообщества мужчин. Но среди природы относительно небогатой, однообразной и потому невеселой, в климате, относительно суровом, среди народа, постоянно деятельного, занятого, практического, чувство изящного не может развиваться с успехом; при таких обстоятельствах характер народа является более суровым, склонным более к полезному, чем к приятному; стремление к искусству, к украшению жизни слабее, общественные удовольствия материальнее, а все это вместе, без других посторонних влияний, действует на исключение женщины из общества мужчин, что, разумеется, в свою очередь приводит еще к большей суровости нравов».
В описаниях иностранцев, посещавших нашу страну начиная с XVI века (то есть, по периодизации Вернадского, в эпоху «Лесного реванша»), русские предстают нацией угрюмой, тяжелокровной, поведенчески скованной. И это впечатление с течением времени уже не меняется. Англичанин Джильс Флетчер, побывавший в Московии в 1591 году, пишет, что русские «обладают хорошими умственными способностями», однако в то же время «вялы и недеятельны, что, как можно полагать, происходит частью от климата и сонливости, возбуждаемой зимним холодом, частью же от пищи, которая состоит преимущественно из кореньев, лука, чеснока, капусты и подобных растений, производящих дурные соки».
Несмотря на значительные перемены, произошедшие в России позднее, в эпоху имперской экспансии, местные жители в описании приезжих наблюдателей предстают примерно такими же, как во времена Флетчера.
Маркиз де Кюстин, которого почему-то считают русофобом, хотя его книга враждебна по отношению не к русским, а к николаевской деспотии, пишет, что русские «насмешливы и меланхоличны» и умеют смеяться «только глазами», обладают «глубоким чувством поэтического», что этот народ «умен и по природе своей утончен, тактичен и деликатен», однако «русские обыкновенно проявляют свою сообразительность не столько в старании усовершенствовать дурные орудия труда, сколько в разных способах использовать те, что у них есть… Они умны, но ум их подражательный, а значит, более иронический, чем плодовитый: такой ум все копирует, но ничего не в силах создать сам». «Здесь все вынуждены твердить себе суровую истину — что цель жизни лежит не на земле и удовольствие не тот способ, каким можно ее достигнуть».
Жовиальному Александру Дюма русские приглянулись тем, что у них «кроткий, терпеливый взгляд, красные лица и белые зубы», а не понравились своей меланхоличностью и «дьявольской недоверчивостью». На взгляд писателя, они похожи на «привидения, призраки»: «очень серьезные, идут они по улице не печальные, но и не веселые, очень мало говоря и жестикулируя. Дети у них не смеются, но и плачут тоже нечасто… Их кучера не кричат, как парижские, прося пешеходов и встречные экипажи посторониться. Нет; они лишь жалостно восклицают своё «bereghissa», вот и всё». При этом, если все предшествующие путешественники объясняли русскую замкнутость несвободой и крепостным гнетом, то Дюма пишет свои заметки в эпоху реформ и общественного подъема. «Ну говори, ну пой, ну читай, будь жизнерадостным! — недоуменно восклицает он, обращаясь к русскому народу. — Ты свободен сегодня. Да, я это понимаю: тебе остается приобрести привычку к свободе».
Но дело не только в привычке к свободе. Многие исследователи считают, что вышеперечисленные черты свойственны для всех наций «лесного» происхождения.
Интересно, что в начале своей истории, до ухода в леса, еще будучи наполовину степным народом, русославяне производили на иностранцев совсем иное впечатление. Чужеземные путешественники и летописцы — византийские, арабские, западноевропейские — в один голос утверждали, что «руссы» чрезвычайно радушны, любят всевозможные развлечения — пляски, игру на свирелях и бубнах, безудержно предаются «гульбищам», «бесовскому пению и глумлению». Греки отмечают в русославянах «приятную мужественность», хвалят их за необычно гуманное отношение к пленникам, которых не обращают в рабство навечно, а по прошествии некоторого времени отпускают на волю или уравнивают в правах. Славянский обычай требовал гостеприимно принимать путников, так что приезжие поражались «ласковости» аборигенов. Ну и все свидетели отмечают склонность приднепровских славян к «хмельному медопитию», касательно которого святой равноапостольный князь Владимир Красно Солнышко изрек знаменитую фразу: «Руси есть веселие пити, не можем без того быти».
Это, пожалуй, единственная черта, сохранившаяся в национальном характере после того, как русские ушли в суровые, глухие леса и просидели там безвылазно полтысячелетия. Вдали от солнечного света и открытых пространств дионисийство съежилось и отступило. Конечно, сыграли свою роль и другие факторы: вытеснение язычества христианством и феодальное ограничение личных свобод. Но среди христианских народов встречаются и жизнерадостные, а степень личной свободы жителя дофеодального, родо-племенного общества преувеличивать не стоит.
Поэтому в том, что мы такие нелегкие, очевидно, виноват все-таки Лес.
Итак, территория, на которую пришли русославяне, делилась на две природные зоны: северную лесную и южную степную. Эти области существовали по совершенно разным законам. Нижняя находилась в постоянном движении, беспрестанно испытывала потрясения, время там двигалось быстрее. В верхней время будто застыло, а перемены если и случались, то малозаметные и очень-очень нескоро.
Про изначальное население севера рассказ будет недолгим, поэтому с него и начнем.
Разумеется, всякий этнос может считаться «коренным» для данной местности весьма условно. Когда-то он все-таки пришел в эти края, просто история не помнит, когда именно, и уже тем более понятия не имеет, кто там прежде жил и жил ли кто-нибудь вообще.
В этом смысле коренным, изначальным народом древнерусского Леса безусловно являются финно-угорские племена, ветвь уральской (смешанной европеоидно-монголоидной) расы, населявшая огромные пространства на севере Европы и Азии. Как пишет Карамзин, мы не знаем «никого старобытнее их в северных и восточных ея [то есть России] климатах».
Из далеких племен, которые, согласно Геродоту, двадцать пять веков назад жили к северу от Скифии, два, по мнению историков, скорее всего, были протофинскими: меланхлены и андрофаги. Первые, про которых сообщается лишь, что они носили черные «плащи», возможно, были предками нынешних меря и марийцев. Про андрофагов (высказываются предположения, что это предки современных мордовцев) античный автор пишет, что они кочевали с места на место, не имели никаких законов и питались человечиной. Последнее отчасти подтверждается более поздними сведениями из других источников, рассказывающих, что в каком-то из финских племен существовал обычай поедать плоть умерших родителей (то есть речь идет о сакрально-ритуальном каннибализме).
Если геродотовы меланхлены и андрофаги действительно являются предками меря, марийцев и мордовцев, значит, в доисторическую эпоху эти народы обитали гораздо южнее, чем во времена славянских летописцев.
Самое ясное доказательство изначально финского прошлого России — археологические раскопки и названия рек, ибо известно, что речные топонимы древнее всех прочих. У большинства русских рек и речек финские имена, легко распознаваемые по окончаниям «ва» (например, Москва), «га» (Волга), «ма» (Кама), «ра» (Угра), «жа» (Унжа), «ша» (Мокша).