Окончательно оформившийся во второй половине XIX века петербургский миф включил в себя и официозные легенды о чудесном появлении среди топкого болота сказочно прекрасного города, и фольклорные предсказания о его неминуемой гибели. Он также вобрал в себя так называемый «петербургский текст», состоявший не только из посвященных этому городу литературных произведений, картин и рисунков, музыки, театральных представлений, не только из прекрасных и примечательных городских зданий, но впитавший сложный комплекс философских и нравственных идей, связанных с особым местом Петербурга на русской земле и в русской истории. Частью петербургского мифа с неизбежностью стали также фигуры его создателей, среди которых были и авторы произведений, вдохновленных и обращенных к Петербургу, и исторические деятели.
Петербургского мифа не существовало бы без Петра Великого и Пушкина. Император насильственно внедрил Петербург в обширное могучее тело Русского государства, и гранитный город сыграл роль активного раздражителя – точно попавшая под панцирь моллюска песчинка, вокруг которой начинает наслаиваться жемчуг. Благодаря Петру, создавшему новую столицу, в петербургском мифе сильным оказался космогонический элемент, а сам Петр Великий появился здесь как традиционный мифологический «культурный герой». (Впоследствии к нему в этом же качестве присоединилась фигура человека-мифа Пушкина.)
Но легендарный облик основателя Петербурга с самого начала двоился, заставляя вспомнить о традиционно наделенных противоположными чертами сказочных братьях-близнецах, один из которых творит добро, другой – зло. Эту фундаментальную двойственность петербургского мифа первым закрепил в русском культурном сознании Пушкин. После него постепенно становилось все более очевидным, что, по словам Владимира Топорова, «внутренний смысл Петербурга именно в этой несводимой к единству антитетичности и антиномичности, которая самое смерть кладет в основу новой жизни, понимаемой как ответ смерти и как ее искупление, как достижение более высокого уровня духовности. Бесчеловечность Петербурга оказывается органически связанной с тем высшим для России и почти религиозным типом человечности, который только и может осознать бесчеловечность, навсегда запомнить ее и на этом знании и памяти строить новый духовный идеал».
Пушкин дал своей поэме «Медный всадник» подзаголовок «Петербургская повесть». Как мы знаем, одно из значений древнегреческого слова «мифос» – «повествование». «Петербургские тексты», подхватив у Пушкина тему двойственности города и его основателя, все более описывали столицу не как пригрезившийся Петру Великому «парадиз», но как преисподнюю.
Решающий шаг в этом направлении был сделан Гоголем, увидевшим Петербург как истинное царство мертвых, «где все мокро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно». Для Гоголя Петербург – место разгула враждебных человеку дьявольских сил, под которым всегда шевелится зыбкая почва, угрожая всосать в себя и величественные, но холодные здания, и бездушные правительственные департаменты, и заполняющее их множество маленьких несчастных чиновников.
Вскоре в петербургском мифе мотив гибели города заглушил все остальные. Эсхатологические предчувствия и пророчества обрели неслыханную силу в творениях Достоевского. Пушкин трактовал постоянно угрожавшую Петербургу стихию балтийской воды не то как разъяренную ужасную силу, не то как очищающую субстанцию, что-то вроде мифологического Мирового Океана. Достоевский в своих писаниях обрек Петербург, «этот гнилой, склизлый город», на исчезновение вместе с туманом, как дым.
В петербургском мифе, по наблюдениям современного исследователя, «отражена квинтэссенция жизни на краю, над бездной, на грани смерти…». Небывалый перелом в его существовании произошел в конце XIX века через музыку, когда Чайковский в своих балетах и в особенности в своей «петербургской» опере «Пиковая дама», соединив это ощущение жизни над бездной с предчувствием собственной трагической судьбы, ввел в петербургский миф ностальгический элемент, впервые придавший ему ретроспективный и поминальный характер.
Никогда еще, пожалуй, в истории культуры музыка не сыграла столь решительной роли в перемене восприятия образа великого города. Под впечатлением от музыки Чайковского художественная группа «Мир искусства» под руководством Александра Бенуа и Сергея Дягилева начала возрождение идеи о Петербурге как провиденциальном и жизненно необходимом для России культурном и духовном лидере страны. С Чайковским их объединяло смутное предчувствие грозящих столице ужасных исторических катаклизмов. Вот где был генезис эсхатологического панно Бакста «Terror Antiquus».
Роковые предчувствия впечатлительных, чутких и талантливых мастеров оказались пророческими. С момента основания Петербург подвергался реальным разрушительным наводнениям, а также не раз исчезал с лица земли в воображении русских гениев. Но в XX веке и его культура, и сам город несколько раз в действительности оказывались перед угрозой полного уничтожения. Его опалили две мировых войны, он прошел через три революции, беспримерную в современной истории осаду, несколько жестоких чисток, голод, опустошение, ужас. Он потерял статус столицы страны, своих лучших людей, самоуважение, деньги, власть, наконец, славу.
К середине XX века петербургский миф ушел под воду. О его существовании можно было лишь догадываться, точно и в самом деле речь шла о некоей легендарной Атлантиде.
Разумеется, и в сталинской России классические произведения Пушкина или Гоголя продолжали переиздаваться и изучаться, но уже Достоевский находился под сильным подозрением. О роли Чайковского в возрождении петербургского мифа умалчивали – сознательно или бессознательно, ранние новаторские работы на эту тему Бориса Асафьева лежали под спудом. О петербургских текстах XX века и говорить не приходилось, они словно провалились в черную дыру.
Русские модернистские течения в Советском Союзе клеймили как «декадентские» и «упадочные». Так называемый Серебряный век – эпоха великолепного цветения русской культуры в 10-е годы или, как любила повторять Ахматова, «время Стравинского и Блока, Анны Павловой и Скрябина, Ростовцева и Шаляпина, Мейерхольда и Дягилева» – был официально провозглашен «самым позорным и самым бездарным» периодом в истории русской интеллигенции. Обязательный партийный вердикт в отношении самой Ахматовой гласил: «Творчество Ахматовой – дело далекого прошлого; оно чуждо современной советской действительности и не может быть терпимо на страницах наших журналов». Таким же было отношение практически ко всей петербургской культуре начала XX века, за исключением двух-трех отретушированных до неузнаваемости фигур.
Дело здесь было не только в эстетике, но и в политике. И вернувший столицу из Петрограда в Москву в 1918 году Ленин, и предавший Ленинград неслыханным мучениям Сталин относились к этому городу с неприязнью и подозрением, опасаясь возникновения в нем очага политической и культурной оппозиции. (Это нежелание видеть в своих владениях город Петербург разделял с ними и другой классический диктатор века – Адольф Гитлер.)
Убийство в 1934 году в Ленинграде партийного лидера Кирова, которое иногда называют убийством века, дало Сталину повод обрушить на город шквал террора. После войны Сталин сфабриковал так называемое «ленинградское дело», вновь открывшее эпоху политических репрессий. Как результат, по свидетельству писателя Даниила Гранина, «понятие «ленинградец» стало применяться все реже. После «ленинградского дела» оно звучало подозрительно».
Во времена моей юности обо всем этом говорить вслух, публично было невозможно. Даже полная правда о чудовищных страданиях города во время 900-дневной осады его нацистами пряталась и замалчивалась советскими властями. Все мы жили с ощущением, что городу забит в глотку гигантский кляп. Уничтожалось его прошлое, принижалось его настоящее, с корнем выдирались надежды на будущее.
В свое время французский философ-просветитель Дени Дидро прокомментировал факт переноса столицы Русского государства из Москвы в Петербург так: «Чрезвычайно нецелесообразно помещать сердце на кончике пальца». В советскую эпоху к этому бывшему «сердцу» России настойчиво перекрывали доступ кислорода; оно сморщилось, деформировалось и почти перестало пульсировать. Оно умирало, но бить тревогу по этому поводу было запрещено. Когда я начал писать в России об искусстве и, в частности, когда готовил к печати вышедшую в 1971 году в Ленинграде книгу «Молодые композиторы Ленинграда», то сам сталкивался с этим не раз. Само употребление понятий «петербургская – или ленинградская – культура» пресекалось: «Ну что это за культура такая особая? У нас одна – советская культура!»