— Товарищ Степанов, узнайте у товарищей, есть ли у них лопаты?
— Что, товарищ Сталин?
— Лопаты есть у товарищей?
Степанов, связавшись с командованием фронта, что-то уточняет, потом переспрашивает:
— Товарищ Сталин, а какие лопаты: саперные или какие-то другие?
— Все равно какие.
На том конце провода бодро рапортуют: «Есть лопаты!» И тогда Сталин очень-очень спокойно говорит:
— Товарищ Степанов, передайте вашим товарищам, пусть берут лопаты и копают себе могилы. Мы не уйдем из Москвы. Ставка остается в Москве. А они никуда не уйдут из Перхушково.
Эти дни развенчали еще одну легенду — о трусости и параноидальной подозрительности Сталина. Не опасаясь ни налетов, ни покушений, он открыто ходил по улицам, осматривал причиненные бомбардировками разрушения, проверял посты, понимая, что единственное средство от панических слухов о том, что правительство удрало и бросило город на произвол судьбы, — это если москвичи будут видеть главу государства. Как-то раз после бомбежки какая-то женщина стала его ругать: «Разве можно, товарищ Сталин, так ходить по улицам в такое время? Ведь враг может в любой момент сбросить бомбу!» Он только руками развел: ну так сбросит, что ж поделаешь — как все, так и я… Ну а как еще доказать людям, что Сталин в Москве? Это знание действовало как самое лучшее успокоительное.
Его пытались, правда, уговорить эвакуироваться. Точнее, прямо никто заговорить об этом не решался, все намеками, намеками… Кто-то спросил:
— Товарищ Сталин, можно отправить из Москвы полк охраны?
— Если будет нужно, я этот полк сам поведу в атаку, — ответил Верховный.
…Он по-прежнему ночевал то на «ближней», то на «дальней» даче. Ближнюю немцы старательно бомбили, дальняя находилась в зоне минометного огня. Часто по ночам поднимался на солярий, которым никогда раньше не пользовался, — некогда было! Зато теперь оттуда так удобно оказалось наблюдать за работой зениток. Как-то раз во время особо опасного налета, когда Власик трижды предлагал спуститься в убежище, Сталин ответил: «Власик, не беспокойтесь. Наша бомба мимо нас не пролетит». Прицельное бомбометание было весьма относительно прицельным, но все ж таки одна бомба почти попала — она упала рядом с забором… и не разорвалась. Когда саперы обезвредили ее, то нашли в стабилизаторе бумажку, на которой был нарисован сжатый кулак и написано: «Рот Фронт». Знали бы эти не известные никому саботажники, до какой степени «прицельно» упадет их подарок… В другой раз, уже на дальней даче, получив известие о том, что на территории дачи находится неразорвавшаяся мина, Сталин сказал докладывавшему охраннику: «Вы же танкист и минер. Пойдемте проверим». Они взяли миноискатель и пошли искать мину. Ну, правда, ничего не нашли, но Сталин не прятался за напарника, наоборот, все норовил вперед забежать…
Но это не значит и не может значить, что Сталин готов был погибнуть вместе со столицей, отнюдь… Опять же, это для европейского сознания взятие столицы означает конец войны, а для русского — ничего подобного. Тот же авиаконструктор Яковлев, решившийся задать Сталину вопрос, удастся ли удержать Москву, получил совершенно обескураживающий ответ.
— Думаю, что сейчас не это главное, — сказал Сталин. — Важно побыстрее накопить резервы. Вот мы с ними побарахтаемся еще немного и погоним обратно…
Конечно, это был не 1812 год, и значение Москвы было куда большим, чем в эпоху Наполеона, но и тогда потеря Москвы еще не означала потери России.
Управделами совнаркома Я.Чадаев писал, вспоминая то время: «Сталин обладал очень сложной и своеобразной чертой характера. Ее приходилось редко видеть у других лиц. Иногда при хороших делах, при удачном развитии событий его настроение было прямо противоположно происходящему: он был замкнут, суров, резок, требователен. А когда на горизонте сгущались тучи, когда события оборачивались неприятностями, — он был настроен оптимистически. Именно такое настроение у Сталина было в первый период войны. Когда наша армия отступала, один за одним переходили в руки врагов города, Сталин был выдержан, невозмутим, проявлял большую терпимость, как будто события развиваются спокойно и безоблачно. Чем это можно объяснить? Очевидно, тем, что если бы Сталин стал демонстрировать пессимизм или какое-то уныние, то это удручающе подействовало бы на других, внесло бы растерянность».
Тот же Яковлев с удивлением вспоминал один совершенно необычный визит к Верховному, состоявшийся в самое безумное октябрьское время. «Сталин принял меня и наркома в Кремле, у себя на квартире, в столовой. Было четыре часа дня. Когда мы зашли в комнату, то почувствовали какую-то необычную тишину и покой. Сталин был один. По-видимому, перед нашим приходом он прилег отдохнуть. На стуле около дивана в белом полотняном чехле лежал раскрытый томик Горького, перевернутый вверх корешком.
Поздоровавшись, Сталин стал прохаживаться вдоль комнаты… Он был спокоен. В нем незаметно было никакого возбуждения. Чувствовалось, правда, крайнее переутомление, пережитые бессонные ночи. На лице его, более бледном, чем обычно, видны следы усталости и забот. За все время разговора с нами, хотя и невеселого, его спокойствие не только не нарушилось, но и передалось нам.
Он не спеша, мягко прохаживался вдоль обеденного стола, разламывал папиросы и набивал табаком свою трубку. Делал это очень неторопливо, как-то по-домашнему, а от этого и вся обстановка вокруг становилась обыденной и простой. Успокаивающе действовал также и примятый диван, на котором он только что отдыхал, и томик Горького, и открытая, неполная, лежавшая на столе черно-зеленая коробка папирос «Герцеговина Флор», и сама манера набивать табаком трубку, такая обычная и хорошо знакомая».
Да уж, ничего не скажешь, парадоксальный характер. Можно сдерживаться, владеть собой на людях, но невозможно смоделировать ту «тишину и покой», которые заметил Яковлев, они проистекают от внутреннего состояния. Как можно быть спокойным в такое страшное время? Может быть, это следствие внутренней холодности и равнодушия? Но вот свидетельство маршала авиации Голованова, который внезапно увидел то, чего видеть посторонним было не положено.
«Я застал Сталина в комнате одного. Он сидел на стуле. Что было необычно. На столе стояла нетронутая, остывшая еда. Сталин молчал. В том, что он слышал и видел, как я вошел, сомнений не было, напоминать о себе я счел бестактным. Мелькнула мысль: что-то случилось. Но что? Таким Сталина мне видеть не доводилось.
— У нас большая беда, большое горе, — услышал я, наконец, тихий, но четкий голос Сталина. — Немец прорвал оборону под Вязьмой, окружено шестнадцать наших дивизий.
После некоторой паузы, то ли спрашивая меня, то ли обращаясь к себе, Сталин так же тихо сказал:
— Что будем делать? Что будем делать? Видимо, происшедшее ошеломило его. Потом он поднял голову, посмотрел на меня.
Никогда — ни прежде, ни после этого — мне не приходилось видеть человеческого лица с выражением такой душевной муки.
Вошел помощник, доложил, что прибыл Борис Михайлович Шапошников. Сталин встал, сказал, чтобы он входил. На лице его не осталось и следа от только что переживаемых чувств. Начались доклады…»
Да уж, какая тут холодность и равнодушие — ими тут и не пахнет. Что же тогда?
Впрочем, такое поведение достаточно типично… если человек верит в Бога. Именно верующий может быть таким: когда все складывается неплохо, он ведет себя обыкновенным образом, но когда опасность становится смертельной, то все обыденное уходит, и человек полностью полагается на Бога. И тогда, отдавая судьбу в более сильные руки, если он умен и вера его глубока, то он как раз и испытывает такую тишину и покой. Этим же объясняется и бесстрашие Сталина: он знал, что немцы не возьмут Москву, он знал, что ни пуля, ни мина ему сейчас не страшны.
Нет ни одного прямого свидетельства того, что Сталин был верующим. Но их и не могло быть, совершенно невозможно было в то время и на том посту позволить хоть кому-то из соратников усомниться в верности главы государства одному из основных постулатов большевизма. Но вспомним: едва Сталин — в 1937 году — получил полную власть в стране, убрав от практической власти революционеров-большевиков, как тут же прекратилось массированное преследование Церкви.
Осенью 1941 года был сделан следующий шаг. Что именно произошло, неизвестно, но 4 ноября в Елоховском соборе было впервые провозглашено многолетие Сталину. «Богохранимой стране нашей Российской, властям и воинству ея… и перво-верховному вождю…» В декабре 1941 года в Ельне, недалеко от передовой, был открыт храм, начали служиться молебны перед солдатами.
Однако прошло еще два года, прежде чем власть стала открыто налаживать отношения с Церковью. В начале сентября 1943 года в Москву внезапно вызвали патриаршего местоблюстителя Сергия, митрополита Ленинградского Алексия и митрополита Крутицкого и Коломенского Николая. Предлог — но не причина встречи — был: Сталин хочет поблагодарить их за внесенные Церковью в фонд обороны 150 миллионов рублей. Однако причина была другая. В ходе беседы Сталин спросил: какие проблемы стоят перед Церковью. Проблем было много. Надо созывать Поместный Собор для выборов Патриарха, а в условиях войны собрать епископов со всех концов страны неимоверно трудно. Сталин тут же распорядился помочь с транспортом, задействовав военную авиацию. Дал добро на то, чтобы открыть закрытые храмы. Затем Сергий сказал о том, что у Церкви не хватает кадров священнослужителей и надо открывать духовные учебные заведения. И тут случилось неожиданное: Сталин вынул изо рта трубку и спросил: «А почему у вас нет кадров? Куда они делись?»