— Неужели из самой Москвы ради такой мелочи? — удивляется он.
— Давайте разберемся, Василий Евдокимович, мелочь ли? В ответах на жалобы вы сообщаете, что сад пришел в негодность, а я только сейчас из сада. Хороший сад, на редкость здоровый сад. И ничего в нем не погибло, если не считать деревьев, срубленных застройщиками.
Панков по-прежнему невозмутим:
— Ну, если не погибло, так обязательно погибнет. Ведь сад общественный, сами понимаете…
— Но ведь его огородить можно, присматривать за ним…
— Нет, так он надежнее будет сохранен…
Против столь оригинальной точки зрения нечего возразить. Остается последний вопрос:
— А застройщик по фамилии Панков, тот, что заведует гаражом, он не родственник ли вам какой?
— Брат…
…Вот так просто открывается ларчик. Одно слово помогает решить задачу со многими неизвестными. Сразу становится ясным, почему дважды пришлось заседать горсовету, почему не выполнил обещания депутат, почему молчал секретарь райкома комсомола Скляров, живущий в ста метрах от злополучного сада, и почему в Москву, Киев и Сталино шли ответы: «Факты не подтвердились. Все делается правильно».
— Писать будете? — спросил на прощание Василий Евдокимович Панков.
— Непременно.
— Но ведь дело-то теперь трудно поправить, заложены уже фундаменты… Мы, конечно, зря связались с этим садом…
Понять товарища Панкова можно. Поправить такое дело ему сейчас действительно трудно. Но поправлять придется. И дело тут не только в нескольких десятках яблонь. Дело в том, что большую обиду, огорчения и разочарование принесли людям работники РТС, противопоставившие свои личные интересы интересам общественным. На собраниях эти работники говорят высокие слова о сознательности и общественном долге, а сами ведут себя как корыстолюбивые обыватели. Вовремя бы образумить таких руководителей, одернуть, пристыдить, а им стали покровительствовать.
И сейчас, спасая честь мундира, в районе этих людей выгораживают, перечисляют их заслуги, будто это дает какие-то исключительные права, будто этим людям позволено быть удельными князьками в человеческом общежитии.
29 мая 1959 г.
Может, кто-нибудь все-таки согласится? — повторил я свою просьбу.
Двое лодочников бросают цигарки, сосредоточенно мнут их сапогами, глядят на реку и качают головами:
— Опасно…
Я и сам вижу, что опасно. Дон, взбудораженный половодьем, как очумелый после вина казак, несется между меловых гор. В темноте слышно, как ревет вода, как шлепаются с подмытого берега комья земли.
До катера верст восемь, но берегом не пройти — низина залита водою. Сутки, а то и больше надо колесить по топкой равнине до переправы.
А деревенька, куда мне к утру надо попасть непременно, совсем рядом. На круче приветливо теплятся огоньки крайних домиков, только бы через реку — и я в деревеньке. Беспомощно опускаюсь на чемодан…
— А дюже надо-то?
Сидевший до этого неподвижно третий лодочник поднялся. Зашлепал по невидимым лужам к корявой иве, где привязаны лодки, загремел цепью:
— Садись, перевезу…
Лодку подхватило и понесло в темноту. Я успел увидеть, как двое оставшихся на берегу тоже шагнули к иве, загремели цепями.
— Беспокоятся: не кувыркнулись бы мы, — простуженным голосом сказал перевозчик. — Ничего. Не впервой…
Он не греб, а только правил веслом, не давая лодке кружиться в водоворотах.
Минут десять сидел я, вцепившись руками в мокрые и холодные борта лодки. Тревожно кричали гуси в пойме, куда-то вправо уходили желанные огоньки… Наконец лодка ткнулась в берег.
Перевозчик, не выпуская из рук весла, взмахнул багориком и уцепился за корягу.
— Вылезай!
Я зашуршал бумажками, чтобы расплатиться, но лодочник остановил руку.
— Не обижай. Я ведь не за деньги. Вижу, надо человеку… Закурить бы только дал.
Первый раз в жизни я пожалел, что не курю.
Выручил подбежавший на разговор парень.
— Плавать-то умеешь? — спросил лодочник, сворачивая цигарку. — А я вот не умею, даром что на реке всю жизнь.
Вспыхнула спичка… Я не поверил своим глазам: слабый огонек осветил обветренное, тронутое морщинами лицо… женщина. Она заметила мое смущение:
— Знал бы — не поплыл?
— Да нет, почему же, — замялся я, — только ведь в самом деле удивительно…
— Антониха-а! — донеслось с другого берега.
— Беспокоятся мужики. Надо плыть. Ну, прощайте!
Анастасия Антоновна Трофимова.
Я пожал протянутую руку, не зная, что сказать. А женщина-перевозчик уже прыгнула в лодку.
— Антониха-а! — опять донеслось из темноты.
— Да плыву, плыву, — ответил с реки немного ворчливый голос.
Неделю спустя знакомый лесник уговорил меня пойти на вальдшнепов. В пойменном лесу стоял острый запах прелых листьев, кое-где еще лежали светлые островки снега… У Сорочьей балки присели отдохнуть. В этот овраг, поросший кустарником и дубняком, на лето целыми стадами перекочевывают от деревень сороки.
Выводят птенцов в лесной глуши, а к зиме — опять поближе к человеку. Сейчас как раз была пора сорочьего кочевья.
— Что за базар там у них, неспроста собрание устроили, — указал лесник в сторону высокого вяза, где беспокойно прыгали, взлетали и снова садились сороки.
Возле вяза пахло потухшим костром. На ветках сушилась рыболовная сеть. Тут же, завернутые в мокрый прошлогодний мох, лежали большой сом и пара язей, видно, утренняя добыча рыболова. Котелок, пучок сиреневых цветов-самсончиков, у тропинки — очень старый, ободранный мотоцикл с коляской. В коляске — мелко наколотые дубовые пеньки и бутылка с березовым соком. У потухшего костра, прикрыв лицо куском брезента, кто-то спал.
— Антониха! — окликнул лесник.
Старуха сбросила брезент и, ничуть не смутившись, сразу предложила:
— Часом, не голодны? Вон рыба, крупа есть, пить — березовый сок…
Мне много пришлось ездить в лесах. На таежных заимках встречал женщин-охотниц: не дрогнув, медведя подпустят на выстрел, в тайге в трескучий мороз ночевать останутся. Но тут, в сорока километрах от железной дороги, на обжитом Дону, эта встреча казалась наваждением.
Закатное солнце просматривало Сорочью балку, и я с нескрываемым любопытством разглядывал Антониху. Ей было лет шестьдесят — седые пряди выбивались из-под серой верблюжьей шали. Глаза, однако, глядели совсем не по-старушечьи. Не прожитый с годами природный ум светился в этих глазах, да, судя по всему, и на зрение старуха не жаловалась
— Метко стреляешь, Антоновна? — кивнул я в сторону ружья.
— Швыряй картуз кверху — увидишь… Чудно небось встретить такую ведьму в лесу, — вдруг засмеялась Антониха. — Признайся, чудно. А?
Я сказал, что рад такой встрече, что сам в лесу вырос.
— Я не отшельница. Жизнь на людях прошла… А лес люблю… И Дон люблю. Да что ж мы стоим? Набери сушняку, а я рыбу почищу. У огня разговор-то веселее.
Лесник махнул рукой и один пошел на поляну караулить вальдшнепов. А мы с Антонихой зажгли костер да так и просидели под звездами до утра.
Под шорохи лесной ночи перед моими глазами прошла трудная, не совсем обычная и красивая жизнь простой деревенской женщины.
Отец был добрым и ласковым человеком. Но была слабость у отца: увлекся церковным пением, забросил хозяйство. Настя встала за соху — попробовать, да так и осталась на пашне.
Умер от болезни отец, а мать после него — от горя. Перед смертью мать собрала ребятишек и Настю позвала:
— Ты остаешься, дочка, хозяйкой. Сестрам и брату не на кого, кроме тебя, надеяться. Дюже трудно будет, тогда — в приют, а пока силы есть — не дай пойти по миру ребятишкам.
День за днем, год за годом: пашня, покос, молотьба; зимой, чтобы добыть лишний кусок хлеба, охотилась, летом рыбачила. Мужская работа сделала Настю грубоватой, по-мужски смекалистой и выносливой.
Незаметно, как июньская сенокосная пора, прошла молодость. Не было у Насти часу ходить в луга, где водились хороводы, и подруг не было, все с мужиками в поле: пашня, покос, молотьба, охота…
Повырастали сестры, попросили благословения замуж. Брат тоже женился, в Москву уехал… Выполнена материнская заповедь — пора бы и о себе подумать. Поздно! Уже не Настей, а Антонихой зовут ее в селе. Да и трудно было менять проторенное русло жизни: землю полюбила, к охоте пристрастилась.
За доброту, честность и справедливость выбрали Антониху председателем сельского комитета бедноты. С той трудной поры укрепилось за Антонихой ласковое прозвище «мирской матери».
После, двадцать лет подряд, выбирали эту почти неграмотную женщину народным заседателем.