Впрочем, было б еще полбеды, если бы они предавались только разврату и тем позорили бы самих себя; по крайней мере их сердца и руки были бы чисты от преступлений и обмана. Однако никогда еще наше государство не взращивало в себе столь опасную язву, ибо за последние несколько лет не было такого преступления или обмана, источником которому не служили бы вакханалии». (Там же. XXXIX; 15, 16)
Да, если счет участников вакханалий идет на многие тысячи, это уже серьезно. Между тем, закончив свое описание, консул рисует перед народом перспективу прямо-таки угрожающую: «Но самое худшее вас еще ждет впереди; пока недостаточно сильная для борьбы с государством преступная шайка до сих пор покушалась лишь на отдельных граждан; между тем язва разрастается с каждым днем; она уже слишком велика для того, чтобы ей могли противостоять частные лица, и грозит уже государству в целом. И если вы не примете мер, квириты, то вслед за этим дневным собранием, которое законно созвано консулом, может состояться другое, ночное. Сейчас заговорщики разобщены и ваше собрание внушает им страх, но ночью, когда вы разойдетесь по домам, а некоторые вернутся к себе в деревню, они соберутся для решительных действий, и тогда вы окажетесь разобщены, и тогда придет ваш черед бояться». (Там же)
Постумий понимает, что, кроме «естественной» склонности к разврату, он должен еще побороть и религиозное суеверие, эту склонность освящающее. В арсенале аргументов у него лишь бездоказательная ссылка на величие истинных богов, и это не очень убедительно. Зато заканчивает он свою речь предупреждением, убедительным вполне:
«Я счел необходимым об этом напомнить, чтобы суеверие не смущало ваши умы, когда мы приступим к уничтожению вакханалий и к разгону нечестивых сборищ. А именно это мы и собираемся сделать с изволения и при помощи бессмертных богов, которые давно уже гневались на то, что их именем прикрывали разврат и преступления, и теперь разоблачили эту гнусность не для того, чтобы оставить ее безнаказанной, но чтобы со всей строгостью покарать. Сенат поручил мне и моему коллеге чрезвычайное расследование этого дела, и мы полны решимости выполнить свой долг». (Там же)
Затем было зачитано постановление сената, объявлены награды за доносы и меры пресечения побегов. Посвященных в культ, но не совершивших преступных деяний, бросили в тюрьмы, преступников казнили. Святилища Вакха по всей Италии были уничтожены, вакханалии запрещены на все грядущие времена. Зло было искоренено решительно, нравственная древнеримская традиция на некоторое время взяла верх.
Но отдадим должное не только решительности администрации, но и римскому духу уважения свободы граждан и веротерпимости. В сенатском постановлении о запрете вакханалий есть — согласно Титу Ливию — и такая оговорка:
«Кто считает для себя этот обряд обязательным и не может себя освободить от него, не оскорбив богов, тот должен заявить об этом городскому претору, а тот, в свою очередь, обязан доложить сенату. Если сенат в составе не менее ста членов даст разрешение на такой обряд, то участвовать в нем должно не более пяти человек, а кроме того, им запрещается иметь общую кассу, руководителей священнодействий или жреца». (Там же. XXXIX, 18)
Распространение культа Вакха удалось таким образом пресечь. Но стремление к плотским наслаждениям, тщеславие и вкус к роскоши все пышнее расцветали в «высшем обществе» Вечного Города. Его примеру, но на своем, отнюдь не изысканном уровне следовало и простонародье. Во имя сохранения могущества Рима поборники традиционной умеренности и суровости быта объявили этому «падению нравов» решительную войну. У них для нее был и достойный «полководец». Через год после разгрома поклонников Вакха пятидесятилетний сенатор и консуляр (бывший консул) Марк Порций Катон был, вопреки сопротивлению знати, избран цензором вместе со своим единомышленником — патрицием старой формации Луцием Валерием Флакком.
Катон к тому времени был уже знаменит своими обличительными речами в сенате и перед народом. Но не только этим — он пользовался огромным уважением и авторитетом как воин, многоопытный полководец и человек безупречной нравственности.
За «недостойный образ жизни» цензоры исключили семь человек из сената (в их числе двух консуляров). Кроме того, они прибегли, как это ныне принято называть, к мерам экономического принуждения:
«При принятии ценза они выказали такую же суровость и строгость ко всем сословиям. Драгоценности, женские наряды и повозки, стоившие вместе более 15000 ассов, они приказали своим помощникам вносить в списки, оценив в десять раз выше их стоимости. Рабы моложе 20-ти лет, купленные после последнего цензорского смотра за 10000 ассов или дороже, были оцениваемы также в десять раз дороже, чем стоили. Все эти предметы были обложены пошлиной в три асса на тысячу». (Там же. XXXIX, 44) В результате столь крутых мер Катон, по свидетельству Плутарха:
«...был ненавистен как тем, кому из-за роскоши приходилось терпеть тяжелые подати, так равно и тем, кто из-за тяжелых податей отказался от роскоши». (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Катон. XVIII)
Зато в простом народе он, как полагается в таких случаях, снискал себе широкую популярность. В храме богини Здоровья ему поставили статую с надписью:
«За то, что, став цензором, он здравыми советами, разумными наставлениями и поучениями снова вывел на правильный путь уже клонившееся к упадку Римское государство». (Там же. XIX)
Впрочем, суровая нетерпимость Катона к роскоши была известна задолго до его избрания цензором. Тит Ливий подробно описывает знаменитый спор о женских украшениях, происходивший еще в 195-м году. Спор этот не столь важен, сколь любопытен и позволяет живо представить себе мировоззрение героя нашего рассказа, что и побуждает меня предложить его на суд читателя.
Итак, сначала предыстория спора. В 215-м году, в разгар II Пунической войны, после поражения при Каннах, в Риме был принят закон, запрещающий женщинам (разумеется, из нобилитета) иметь больше полунции золотых украшений, носить дорогие цветные платья и ездить в парных экипажах.
В 195-м году, ввиду победы над Ганнибалом и Филиппом Македонским, двое народных трибунов предложили этот закон отменить. Катон в тот год как раз был консулом. Вопрос должен был обсуждаться (естественно, мужчинами) в народном собрании. Но женщины не захотели покорно ждать их решения. По свидетельству Тита Ливия:
Ни одну из матрон не могли удержать дома никакой авторитет, ни чувство приличия, ни власть мужей; они занимали все улицы города и входы на форум и умоляли шедших туда мужей при цветущем положении государства... позволить и матронам вернуть прежние украшения. Толпа женщин росла с каждым днем, они приходили даже из других городов и торговых мест. Женщины осмеливались уже обращаться к консулам, преторам и другим должностным лицам и упрашивать их. Но совершенно неумолимым оказался для них один из консулов, М. Порций Катон». (Тит Ливий. История Рима. Т. 3, XXXIV, 1)
Далее наш историк пересказывает пространную речь Катона по этому поводу. Я процитирую из нее лишь некоторые места.
«Если восторжествуют они сейчас, — говорит Катон, — то на что не покусятся после? Просмотрите законы — ими наши предки старались обуздать своеволие женщин и подчинить их мужьям, а вам все равно едва удается удержать их в повиновении, даже связанных такими узами. Что я говорю? Если допустите вы, чтобы они устраняли одно за другим эти установления и во всем до конца сравнялись с мужьями, неужто думаете, что сможете их выносить? Едва станут они вровень с вами, как тотчас окажутся выше вас... Если тебе не дозволено то, что дозволено другой, может, и в самом деле есть повод испытывать унижение или гнев; но если все вы будете выглядеть одинаково, то какая же из вас может опасаться, что на нее не так посмотрят? Стыдно казаться скупой или нищей, но ведь закон избавляет вас и от того, и от другого — он запрещает иметь то, чего у вас и так нет. «Вот как раз с таким равенством я и не желаю мириться, — говорит богачка. — Почему мне не позволяют привлечь к себе взоры обилием золота и пурпура? Почему бедности разрешено прятаться под сенью закона, и многие делают вид, будто имеют то, чего на самом деле у них нет; ведь, если бы не закон, все увидели бы их нищету». Ужель хотите вы, квириты, чтобы жены ваши похвалялись одна перед другой роскошью? Чтобы богачки старались добыть украшения, другим недоступные, а те, что победнее, выбивались из сил, чтобы не подвергнуться презрению за эту свою бедность? И конечно, как только женщины начнут стыдиться того, что вовсе не стыдно, они перестанут стыдиться того, чего должно стыдиться и в самом деле». (Там же. XXXIV; 3,4)
Может показаться, что Катон просто женоненавистник, но это не так. В другом месте той же речи он говорит о вещах более основательных, чем женские украшения: