— Однако вышел из тебя, братец, огромный дурак.
Прошение об увольнении Вани по домашним обстоятельствам подписал, но с начальством его по этому поводу не объяснился. Это был начальный период его отчужденности от всех. Его жена, мать Вани, умерла перед тем года за два, но едва ли это было причиной его странной сосредоточенности в себе. И едва ли сразу и вдруг человек деятельный, здоровый, могуче сложенный, не такой и старый — всего только пятидесяти восьми лет — решил уединиться и запереться, как в скиту, в только что купленном доме в том самом городе, где жили Худолеи, только в другом конце, на так называемом Новом Плане.
Дом был просторный, но стоял в середине усадьбы, в саду, а на улицу выходила только каменная стена и над нею взвивались в небо стройные ветки японского клена.
Очень редко и очень мало кто посещал Сыромолотова. Однако, возлюбив одиночество, он в каждой комнате своей утвердил на самой видной из стен по аккуратной дощечке с надписью готическим шрифтом:
А р а б с к о е и з р е ч е н и е:
"Хороший гость необходим хозяину, как воздух для дыхания; но если воздух, войдя, не выходит, то это значит, что человек уже мертв".
Хозяйство у него вела Марья Гавриловна, сероглазая девица тридцати с небольшим лет, но улыбавшаяся еще как девочка, часто красневшая, богомольная, скромная, услужливая, говорившая серебряным голосом, не раздобревшая еще и ходившая плавной и легкой походкой кельнерши в большом биргале.
Марья Гавриловна была единственным человеком, с которым говорил старый Сыромолотов, точнее, — единственным, которого он слушал, так как говорила все время она.
Может быть, даже смущала (если не пугала) ее сосредоточенная маска лица этого большого старого человека, с широкими, как русская печь, плечами, с большой головой… Только острые глаза на этом лице, глубоко ушедшие в пещеры глазниц под выпуклые надбровные дуги и подпертые мешками снизу, неотступно следили за ее шевелящимися губами и заметно тянулось к ней несколько тугое правое ухо, крупное и плоское.
И что бы и о чем бы ни начала говорить Марья Гавриловна, он глядел, отрываясь от тарелки или стакана, на нее, казалось бы привычную за три года, с неослабным изучающим интересом. И только иногда, когда она вставляла какое-нибудь свое, необычное для него, слово, переспрашивал.
— Иду я в городской, сад, — говорила, например, она, — новое платье надела, — а вдруг дождь!.. Ну, конечно, уж, — летнее время дождь — что же он такое! — Так, минутность одна…
— Ми-нут-ность? — спрашивал он очень серьезно, раздвигая брови.
— А, конечно же — минутность: сейчас промочил — через пять минут высохло.
И улыбалась, польщенная его вопросом.
Улыбалась она почти всегда, даже когда возилась одна на кухне: жарит котлеты, подкладывает на сковородку масла, чтобы не подгорели, и вдруг вспомнит что-то и улыбнется длинно. Безостановочная работа шла под ее невысоким и гладким, немного мясистым лбом, работа мысли девушки в тридцать с лишком лет, думающей только об одном: о возможном муже.
Если была она в праздник у обедни, то за обедом в этот день говорила:
— Пошла сегодня к обедне в Троицкую церковь, а там, оказалось, на мое горе монах какой-то служил!..
— На горе? — подымал брови Сыромолотов.
— Разумеется!.. Я у самого амвона стоять люблю, а тут вдруг не отец Семен, а мона-ах!.. Что же его смущать-то, монаха? — Гре-ех!.. Так и ушла в уголочек… Там и простояла в духоте час цельный…
— Отца Семена, значит, можно смущать? — тянулся правым ухом Сыромолотов.
— Отца Семена смущать — матушку его радовать!.. Кабы он вдовый — дело особое, — а то какой же тут грех?
Или она говорила о своей первой любви, осмелев, и тогда говорила с подъемом:
— Его звали Август Оттович — он эстонец был, — механик… Белый, красивый!.. Я его лилией звала… Глаза какие! Как у ангела… Усы…
— Усы, как у ангела? — с любопытством вглядывался старик.
— Глаза, а совсем не усы!.. Разве у ангелов бывают усы?.. Усы, — я хотела сказать, — как у военного… Даже еще и у военных здесь я ни у кого таких не видала… Только он нежный-нежный такой был!.. Все, бывало, сидит на скамейке один в саду и все мечтает!..
— Гм… О чем? — тянулось ухо большое и плоское.
— Так, обо всем… О природе… О деревьях… А женщинами он совсем мало занимался… Вот я плакала, когда он в свой Петербург уезжал!.. Адрес мне свой оставлял, — из кошелька визитную карточку доставал, а в кошельке кольцо золотое… "Откуда, спрашиваю, у вас тут кольцо золотое, Август Оттович, раз вы говорите есть холостой?.. На руке не носите, а в кошельке, стало быть, носите?.." А он как скраснеется весь!.. Так я ему потом ничего и не писала: зачем же себя только зря волновать, а жена его чтобы ревностью мучилась?..
Или так:
— Шла я сегодня с базару, а впереди меня такой высокий красивый молодой человек шел, такой необыкновенный красивый шатен, — а я с корзинкой тяжелой спешу-спешу, чтобы от него не отстать, а он сел вдруг на лавочку да как закашляется!.. Платок ко рту прикладывает, а на платке кровь!.. Вот я испугалась!..
— Чего испугалась?
— Ну куда же он такой больной, чахоточный?.. Какое же из него женщине счастье?.. Только одно горе-забота… Вот военные — здоровые все люди… Ах, я ясные военные пуговицы до страсти люблю!.. Кабы мне муж военный попался, — все бы я сидела, пуговицы его мелом чистила, чтобы блестели!..
Так каждый день своей прежней жизни и теперь еще искала она полноценной мужской красоты, тосковала только по ней, улыбалась про себя только ей и ни о чем не умела и не могла говорить больше.
Но была у нее странная мечта красоту эту непременно присвоить и узаконить — обвести ее кольцом, как заколдованным кругом, и так твердо держалась она за эту свою мечту, что вот еще и теперь берегла себя и надеялась, и если говорила об этом с Сыромолотовым, то потому, что тот ее спокойно и внимательно слушал, что был он уже старик и тоже о чем-то своем мечтал, — так ей казалось, — так что хотя говорила только одна она, но за столом в темноватой от деревьев под окнами столовой сидело их двое мечтавших.
Было у нее множество историй (и как, не смешиваясь, помещались они в ее памяти!), все сотканных из красивых шатенов, брюнетов, блондинов, непременно из высшего круга, и простых горничных, швеек, мещанских девиц… Они, все эти девицы, были только миловидны собой — не красавицы, отнюдь нет, а только миловидны, — мужчины же были писаные красавцы, больше лейтенанты и мичманы флота и гвардейцы; они за большие деньги покупали им, этим горничным и швейкам, баронство, чтобы ввести их в круг своих дам, а свадьбу справляли непременно таинственно, при закрытых дверях, чтобы та или иная барышня из общества, мучимая ревностью и завистью, не помешала им сочетаться законным браком.
И вся полная этих странных и сладко волнующих ее историй, она была неутомимой и едва ли заменимой хозяйкой в доме Сыромолотова. Она поспевала везде одна — всегда здоровая, всегда ровно настроенная, всегда стремительная в движениях, всегда влюбленная и в свои мечты и в тот неизменный и прочный хозяйственный уклад, который сама же она и создала здесь. Она ценила место у Сыромолотова и говорила своим знакомым:
— Я там — сама большая, сама маленькая: некому мне там ответы отвечать.
И платья она любила подобранные и всегда носила корсеты, чтобы не распускаться. И в полную противоположность своему хозяину, не выходившему дома из халата, давно уже везде вышедшего из моды, она всегда была принаряжена и к обеду приходила всегда с каким-нибудь цветком, неизменно приколотым английской булавкой на груди слева: ранней весною — с букетиком белых подснежников, зимою — с душной геранью или фуксией, которые заполняли в ее комнате столы и окна…
А стены этой ее комнаты были увешаны вырезанными из журналов портретами разных красивых мужчин, большей частью военного сословия, но в число их зачем-то попали Эдгар По, Александр Дюма-сын и Перси Биши Шелли… Последний, может быть, просто в виде многообещающего мальчика, который, конечно же, будет очень интересен, когда у него вырастут, наконец, усы.
Как можно жить так, совсем почти не видя людей, как жил ее хозяин, этого Марья Гавриловна не понимала и считала это за какой-то особый вид эпитимьи, им ли самим на себя наложенной или выполняемой по чьему-нибудь приказу.
Художник вставал рано, чуть солнце.
Если день был ясный, ловил солнечные пятна в своем саду, на корявых грабовых сучьях, в просветах густых каштанов, на дорожках, победно зарастающих травою… Но больше работал он в своей мастерской.
В картинах Марья Гавриловна понимала гораздо меньше, чем в золотых кольцах, прическах, супах, шатенах и церковных службах, и когда ни спрашивали, чем занят Сыромолотов, — отвечала:
— Рисует все… А спросите его, — к чему это?