Варили ее добросовестно, соблюдая все указания рецепта, сохранившегося в учебниках древней истории, но, принимаясь есть, смотрели недоуменно один на другого и клали ложки. Потом начинали борьбу. Повозившись в партере с полчаса, побагровев, отдуваясь и разминаясь, принимались снова за похлебку, но после нескольких ложек ворчали:
— Черт их знает, этих спартанцев!.. Ну и придумали добро!.. Разве еще повозиться?
И снова начинали борьбу… Потом снова брались за похлебку и крутили задумчиво головами… И опять ложились в партер. Но часа через два, совершенно выбившиеся из сил и с мутными глазами, взявши ложки, они уже не клали их, пока не выедали кастрюли с похлебкой до дна, не оставивши даже хрящиков от свиных ушей.
Летом они вместе жили на академической даче, в местности болотистой и лесистой, не способной вдохновить ни одного в его живописи, ни другого в его скульптуре, но зато зеленая земля около дачи безропотно выносила какое угодно сотрясение при "мельницах", "зажимах головы", "передних и задних поясах" и прочих фигурах их борьбы.
А на следующую зиму оба записались в чемпионат. Но Козьмодемьянскому не повезло: не прошло и недели, как какой-то негритянский борец, совершенно неправильным приемом захватив его длинную руку, надломил ему лучевую кость; пришлось выйти из чемпионата. Зато до конца продержался в нем Ваня и продержался блестяще.
Сын известного художника, Ваня считал неудобным ставить на афиши цирка свою фамилию, он боролся в красной маске, и неизменно, когда выступал борец "Красная маска", цирк бывал полон.
Ловкий хозяин чемпионата привел "Красную маску" к полной победе над всеми белыми, желтыми, оливковыми и масляно-черными атлетами мира. В первых рядах цирка часто слышали густой шепот из-за кулис: "Ложись!", когда боролась "Красная маска", и коричневый алжирец или медный маньчжур-кули скоро после того попадался на тот или иной прием и касался пола лопатками, а уходя с арены, презрительно глядел на победителя и не подавал ему руки.
Однако и борцы оценили в Ване то, что даже после часовой упорной борьбы он бывал сухим, а приемы его все признавали исключительными по спокойствию и красоте.
Он и сам был красив: хорошего роста, с прекрасно слепленной головою, он и в Академии позировал иногда по просьбе профессоров и товарищей, когда классический сюжет требовал линий тела тоже классической чистоты и силы.
Чемпионат нарочно растягивали, всячески комбинируя пары. Участие в нем "Красной маски" оказалось очень доходным. Приезжали новые борцы, усердно раздувались уличными газетками и покорно ложились под "Красной маской"… Только в новом чемпионате, с приехавшим знаменитым Абергом во главе, "Красная маска" была развенчана, однако два раза в схватках с Абергом ей дали ничью, довели до неистовства и до бесчисленных пари всю публику, заставили в день решительной борьбы с бою брать билеты в цирк, с криками волнения следить за всеми моментами борьбы, подыматься на цыпочки с мест, вслух проклинать тех, кто стоит впереди, мешая видеть… И когда после второго перерыва Аберг прижал к полу "Красную маску", цирк заревел и завыл протестуя: так хотелось всем видеть воочию повторение старой истории Давида и Голиафа.
Однако хозяин чемпионата, в картузе и русской поддевке на дюжих плечах, не смутился недовольным воем и перекричал всех, объявляя:
— Аберг победил на двадцать седьмой минуте приемом тур де бра… По условию борьбы борец в красной маске должен снять маску… Студент Сыромолотов, снимите маску!
И когда перед притихшей толпою зрителей рядом с бочковатым оплывшим Абергом стал хотя и смущенный первым поражением и, видимо, очень усталый, но непобедимо, по-молодому улыбающийся двадцатилетний Антиной, цирк завопил большей половиною голосов:
— Браво, "Красная маска"!.. Реванш!
И реванш тут же был торжественно обещан этим широкогорлым молодцом в картузе, поддевке, красной рубахе и лакированных сапогах.
Но только через неделю оправился Ваня от нажимов чудовищной грудной клетки Аберга и от его железных тисков.
Реванш по согласию свели к ничьей, и опять неистовствовал цирк:
— Сту-дент Сыромолотов!.. Браво, Сыромолотов!
А в довершение, когда уже притихали вызовы, Козьмодемьянский, бывший в то время в цирке, такою октавою пустил: "Ва-ня, бра-вис-симо-о-о!.." что вновь и надолго поднялись крики и аплодисменты.
За это в следующей борьбе Аберг уже на восьмой минуте прижал Ваню, но все-таки он и в этом чемпионате, получив второй приз за борьбу, получил первый за красоту сложения.
Эта зима разбила надвое Ваню, — и художник в нем был побежден атлетом. Между тем это был прирожденный художник с очень чуткой и богатой образами душой и точным, цепким глазом… И Академия всячески отмечала его, недаром один из старых профессоров писал его отцу, что "молодой Сыромолотов — любимое дитя Академии".
За "Полифема, бросающего скалу в Улисса" ему дали заграничную поездку, и перед тем как ехать в Италию, он заехал к отцу.
Это было уже в июле, когда город оранжевел от поспевающих в садах абрикосов.
В саду Сыромолотова были тоже два огромных старых абрикосовых дерева, которые именно теперь, в июле, бывали изумительны по красоте, когда каждая их ветка свисала вниз под тяжестью больших ярко-желтых пушистых пахучих плодов. Тогда обыкновенно для Марьи Гавриловны начиналась ее сладостная страда, которая тянулась недели две и больше: надо было собрать абрикосы все до единого, разрезать каждый, выбросить косточки, просушить сочные половинки на солнце и сложить про запас, но так, чтобы не проникла к ним моль; наварить банок двадцать веренья; сделать повидло… У Марьи Гавриловны была безукоризненно хозяйственная душа.
И вот теперь, к вечеру очень жаркого дня, когда Ваня на извозчике подъехал с вокзала к воротам отцовского дома, Марья Гавриловна с нижних веток собирала плоды в корзину, а сам Сыромолотов, устроившись на крыше вблизи слухового окна, в тени, писал верхушки этих деревьев, совершенно сказочные при отмиравшем уже солнце.
Улица тут была немощеная, извозчик подъехал тихо. Ваня хотел пройти в калитку, — она была изнутри на засове; хотел позвонить, но увидел, что звонок был испорчен.
— Вы постучите! — посоветовал извозчик.
— Э-э! — улыбнулся Ваня. — Я ведь не к чужим приехал!.. Попробую так!..
И перелез в сад через стену, отодвинул засов калитки, отпустил извозчика и внес свои вещи.
И так же бездумно и просто, как сделал это, увидев на крыше, за этюдом не заметившего его отца и приставную зеленую лестницу, ведущую на крышу, Ваня, положив чемодан, корзину и сверток на крыльцо, тихо поднялся по этой лестнице и из-за спины отца заглянул в его этюд.
Может быть, если бы, только заглянувши, он сейчас же спустился бы вниз, так же тихо, как и поднялся, ничего бы и не случилось, но он был искренне восхищен работой отца. В Академии давно уж его отпели, а Ваня видел этюд большой новизны, и смелости, и силы, каких даже и сам не предполагал в отце, не пускавшем в последние годы и его в свою мастерскую.
— Вот это так здорово! — сказал он громко, сказал так же, как говорил товарищам, если видел у них интересные по живописи вещи.
Старый Сыромолотов обернулся быстро, изумленно, может быть даже испуганно. Ваня видел, что он как будто и не узнал его сразу (это было понятно: Ваня очень возмужал за эти три года, как он его не видал), открыл пораженно рот и только движением языка бормотал:
— Это… это… это… это… это…
Но, узнавши его наконец и догадавшись, почему он тут и как он попал сюда, старик, огромным, по-видимому, нажимом воли овладевший собою, сказал раздельно и не очень громко:
— Дурак и скотина!.. Сейчас же отсюда вон!
И отставил этюд за выступ слухового окна и полуприподнялся со всклокоченными волосами, страшный, как Авраам с ножом на картине Андреа дель Сарто или как писанный с него же Левшиным Грозный, — и Ваня мгновенно потух и спустился поспешно вниз; а когда спустился, увидел Марью Гавриловну, — совсем незнакомую ему женщину, — которая испуганно вскрикнула: "Ах!" — и рассыпала собранные в пестрый рабочий передник абрикосы.
Вечером Ваня чинно сидел в столовой со знакомым уже ему арабским изречением на стене, пил чай и открыто и простодушно, как это было ему свойственно по натуре, слушал отца, а отец точно костяшками на счетах щелкал — сухо, отрывисто:
— Заграницу тебе дали — понятно… Было бы странно, если бы не дали… Сыромолотову!.. А я бы не дал!.. У твоего Полифема берцовой кости на правой ноге нет, — вата!.. А Улисс твой хорохорится, как болван… Он изо всех сил отгребать от берега должен, а не… ерундить!.. Не принимать позы!.. Почем он знает, куда Полифем добросит камень?
— Да ведь это не первый уж камень, — пробовал объяснить Ваня. Первые, скажем, девять, что ли, не долетели, — почему же этот долетит?