Письмо Сюара к Гюзо
Вы пожелали, М.Г., чтобы я сообщил Вам мои воспоминания об Эдуарде Гиббоне, и я с необдуманной поспешностью изъявил готовность исполнить Ваше желание. Вы полагали, что благодаря моему личному знакомству с этим писателем я буду в состоянии передать Вам такие сведения о его личности и характере, каких не могут иметь те, которые знакомы только с его сочинениями. Я думал то же, что и Вы, и был выведен из моего заблуждения только в ту минуту, когда, собравшись с мыслями, хотел взяться за перо.
Я виделся с Гиббоном и в Лондоне, и в Париже, и в его прелестном уединении близ Лозанны; но во всех этих случаях он относился ко мне только как литератор и светский человек. Я мог составить себе понятие о направлении его ума, о его литературных взглядах, о его тоне и манерах в обхождении; но я никогда не был в столь близких сношениях с ним, чтобы иметь возможность познакомиться с его задушевными мыслями и с такими особенностями его характера, которые, отражаясь в его образе действий, могли бы придать и более пикантности, и более сходства тому портрету, который предполагалось нарисовать.
Конечно, если бы я собрал все мои воспоминания, мне было бы не трудно указать и в личности Гиббона, и в его обхождении, и в его манере выражаться некоторые странности или некоторые небрежности, вызывавшие улыбку на устах легкомысленных недоброжелателей и дававшие бездарным людям повод думать, что, несмотря на блестящие и солидные достоинства, проглядывавшие в беседе Гиббона, он стоит на одном с ними уровне. Но какая была бы от того польза, если бы мы стали напоминать, что у великого писателя были неправильные черты лица, что его нос терялся между выдающимися вперед щеками, что его тучное тело держалось на двух тоненьких ножках и что он говорил по-французски с жеманством в произношении и с пронзительностью в голосе, хотя и выражался на этом языке с редкой правильностью? Его личные недостатки навсегда положены вместе с ним в могилу, но он оставил после себя бессмертное произведение, которое одно только и достойно останавливать на себе внимание мыслящих людей.
Впрочем, в своих собственных мемуарах о своей жизни и в своих сочинениях он сообщил нам все те подробности, которые до сих пор еще могли бы интересовать нас; а собрание его писем и журнал его занятий не оставляют нам ничего добавить, кроме каких-нибудь незначительных и сомнительных анекдотов.
Оценить достоинства Гиббона и нарисовать его портрет всего лучше может тот, кто всех ближе знаком с его произведениями и кто всех тщательнее изучил "Историю упадка и разрушения Римской империи", его "Мемуары" и его корреспонденцию. Вот почему я всегда был глубоко убежден, что Вы, М.Г., способны выполнить эту задачу лучше, чем кто-либо другой. Однако, желая исполнить выраженное Вами желание, я уже приступил к работе. Но подагрический припадок, присоединившийся к простуде, причиняет мне такие физические страдания, которым я не могу предвидеть конца и которые делают меня в настоящую минуту не способным ни к какой работе.
Итак, позвольте мне предоставить Вам сочинение очерка, за который я взялся: посылаю Вам собранные с этой целью некоторые материалы и отдельные заметки. Я буду очень рад, если мои воспоминания, которые я Вам нередко передавал в устной беседе, сольются в одно целое вместе с Вашими замечаниями и идеями.
Прим. и пр. Сюар.
Очерк жизни и характера Гиббона (Перевод очерка, написанного на французском языке г-ном Гизо)
Не для одного только удовлетворения пустого любопытства интересно собирать подробные сведения о характере людей, прославившихся своею общественною деятельностью или своими сочинениями: такие подробности влияют на наши суждения об их образе действий и их произведениях. Знаменитые люди почти всегда возбуждают нечто вроде тревожного недоверия, заставляющего нас повсюду искать их задушевные мысли и заранее объяснять все, что их касается, тем предвзятым понятием, которое мы себе составили о мотивах их действий. Поэтому желательно, чтобы этим мотивам была сделана справедливая оценка; если же нет возможности уничтожить в умах людей такое расположение к предубеждениям, по-видимому коренящееся в их натуре, то по меньшей мере следует постараться дать ему солидные и разумные основы.
Впрочем, нельзя отрицать того, что есть такие произведения, о которых мы составляем себе понятие не иначе как под влиянием того впечатления, которое производит на нас личность их автора. Историк едва ли не более всяких других писателей обязан отдавать публике отчет о своей личности; он ручается за достоверность тех фактов, которые он нам рассказывает; нам нужно знать, какую цену имеет это ручательство, а опорой для такой необходимой гарантии служат не только нравственный характер историка и доверие, возбуждаемое его правдивостью, но также обычный склад его ума, мнения, на сторону которых он всего охотнее склоняется, и чувства, которыми он всего легче увлекается, так как из этого-то и слагается та атмосфера, которая окружает его и которая окрашивает в его глазах описываемые им факты. "Я всегда доискивался истины, - сказал Гиббон в одном из своих сочинений, предшествовавших его историческим трудам, - хотя я до сих пор находил лишь правдоподобие". Среди этих-то правдоподобных фактов историк и должен отыскать и, так сказать, восстановить истину, которую рука времени уже отчасти стерла; его труд заключается в оценке степени их достоверности, а нам принадлежит право оценить произнесенный им приговор на основании того понятия, которое мы себе составили о самом судье.
Если справедливо, что необходимое для историка беспристрастие обусловливается отсутствием страстей, скромностью вкусов и средним состоянием, которое ослабляет честолюбие, предохраняя и от лишений, и от чрезмерных притязаний, то нет человека, который находился бы в этом отношении в более благоприятном положении, чем Гиббон. Он происходил из древнего рода, впрочем не отличавшегося особенным блеском, и хотя в своих "Мемуарах" он с удовольствием говорит о родственных связях и отличиях своих предков, однако он сам сознается, что ему не досталось от этих предков ни славы, ни позора (neither glory nor shame); в том, что касается родственных связей его рода, всего замечательнее его довольно близкое родство с кавалером Актоном, прославившимся в Европе в качестве министра при короле Неаполитанском. Его дед разбогател от торговых предприятий, которые он вел с успехом, подчиняя, по выражению его внука, "свои мнения своим денежным интересам" и одевая во Фландрии войска короля Вильгельма, тогда как он охотнее взял бы на себя подряд для короля Якова, но, как прибавляет историк, "едва ли по более дешевой цене". Отец нашего историка, не разделяя наклонности своего родителя регулировать свои вкусы по своим средствам, растратил часть состояния, которое досталось ему слишком легко, чтобы он мог знать ему цену; поэтому он оставил в наследство сыну необходимость улучшить свое положение каким-нибудь удачным предприятием и направить к какой-нибудь серьезной цели деятельность ума, который, при его невзыскательном воображении и при его душевном спокойствии, может быть, остался бы без всякого определенного практического применения, если бы денежное положение было более благоприятно. Эта деятельность ума обнаружилась в нем с самого детства в те промежутки времени, когда он не страдал по причине очень слабого здоровья и почти непрекращавшихся недугов, от которых он не мог отделаться до пятнадцатилетнего возраста; в эту эпоху его жизни его здоровье внезапно укрепилось, и впоследствии он страдал только от подагры и от одной болезни, которая, быть может, была излечима, но вследствие продолжительного к ней невнимания сделалась в конце концов причиною его смерти. Вялость, столь не свойственная ни детскому, ни юношескому возрасту, смягчает в эти лета пылкость воображения и потому способствует наклонности к занятиям, с которыми легче уживается физическая слабость, чем резвость; но так как плохое здоровье юного Гиббона служило для его беспечного отца и для взявшей его на свое попечение снисходительной тетки предлогом для того, чтобы не беспокоить себя его образованием, то вся деятельность его ума выразилась в любви к чтению. Это занятие, не требующее никакой усидчивой и систематической работы, обыкновенно развивает в уме и леность, и любознательность; но для юного Гиббона благодаря его хорошей памяти оно послужило началом тех обширных познаний, которые он приобрел впоследствии. История была его первым любимым чтением и сделалась впоследствии его преобладающей наклонностью; он уже в ту пору вносил в эти занятия тот дух критики и скептицизма, который впоследствии сделался отличительной особенностью его манеры относиться к историческим событиям и описывать их. Когда ему было пятнадцать лет, он задумал описать век Сезостриса, и не с тою целью, как этого следовало бы ожидать от мальчика его лет, - чтобы нарисовать великолепную картину царствования такого завоевателя, а для того, чтобы определить приблизительно время его существования. Система, которой он придерживался, относила царствование Сезостриса почти к тому же времени, когда царствовал Соломон; его приводило в замешательство только одно возражение, а способ, которым он устранил это затруднение и который, по его собственным словам, был остроумен для молодого человека его лет, интересен для нас потому, что он был предвестником тех дарований, которые создали историческое произведение, служащее пьедесталом Для его славы. Вот что говорится по этому поводу в его "Мемуарах": "В тексте священных книг первосвященник Манефон считает за одно и то же лицо Сетозиса, или Сезостриса, и старшего брата Даная, высадившегося в Греции, как гласят паросские мраморы, за 1510 лет до Р.Х.; но, по моему предположению, первосвященник с намерением говорил неправду. Желание льстить порождает ложь; написанная Манефоном история Египта посвящена Птолемею Филадельфу, который, вымышленно ли, основательно ли, производил свой род от царей македонских, происходивших от Геркулеса. Данай был один из потомков Геркулеса, а так как старшая линия пресеклась, то его потомки Птолемеи сделались единственными представителями царского рода и могли заявлять наследственное право на престол, который достался им путем завоевания". Итак, льстец надеялся прислужиться тем, что говорил о предке Птолемеев Данае как о брате египетских царей; а всякий раз, как ложь могла быть для кого-нибудь полезной, в Гиббоне зарождалось недоверие. "Век Сезостриса" не был докончен и через несколько лет после того был брошен в огонь, а Гиббон совершенно отказался от намерения согласовать между собою древние сказания еврейские, египетские и греческие, "теряющиеся, - как он выразился, - в отдаленных облаках". Тем не менее рассказанный им факт показался мне интересным потому, что я уже узнаю в нем будущего историка разрушения Римской империи и утверждения христианства, - узнаю в нем того критика, который, будучи всегда вооружен сомнением и вероятием и постоянно отыскивая в страстях или в интересах цитируемых им писателей мотивы для того, чтобы опровергнуть их показания, не оставил почти ничего положительного и цельного ни в тех пороках, ни в тех добродетелях, которые он описывал.