Мы заимствуем подробности этого события из обвинительной речи, произнесенной адвокатом вдовы Острожской перед королем. Автор хроники, подражая Фукидиду, высказал все обстоятельства дела и собственные мысли чужими речами. Он, очевидно, разделял убеждения повторенного им, якобы по памяти, оратора. Это был и деликатный, и безопасный способ высказаться вполне о такой крупной фигуре, какою был в Речи-Посполитой князь Василий. Оратор-обвинитель, Станислав Чарновский, говорил в переданной Горницким речи, будто бы несколько человек убито при вторжении в замок. Он прибавил даже, будто бы натиск на замчан был таков, как бывает в то время, когда кто-нибудь возьмет замок третьим или четвертым штурмом, с тем чтобы помститься в нем serdzistym sercem за кровь брата, товарища, друга своего и оказать этим последнюю услугу помершей душе. Но противная сторона возразила, что с князьями было только около сотни всадников, тогда как в Острожском замке, кроме людей, которые постоянно «живут на Остроге», кроме урядников, домовников, пеших и самого двора княгини, насчитывается более тысячи коней. Князь Василий потребовал ключи от замковых ворот и от всех строений; а потом, будто бы, предал замок грабежу и буйству своих спутников. Все эти действия не представляют достаточных оснований необходимости своей, насколько нам известно положение одной и другой стороны; а потому мы принимаем их за цветы ораторского красноречия; дело, наверное, не выходило из пределов казацкой попойки. Интересны только слова о казакованье, которыми Горницкий, вероятно, противник казачества, хотел уколоть обоих князей: «A nie dziw: albowiem iaka wstrzymalosc, iaka miara w tych ludziech bydz mogla, ktorzy dla rozhelzaney woli swoiey, dla chciwosci, dla rozpusty w kozactwo sie udali»? [111] Но потом следуют такие обвинения, которых никто бы не осмелился импровизировать в присутствии королевского ареопага, да и самая баниция князя Сангушка, а вследствие баниции смерть, показывают, что они были не голословные [112].
Мы сохраним последовательность этого сказания. Явясь с женихом к дамам, князь Василий произнес длинную речь, что было во вкусе польского общества [113] и согласуется с писаниями Острожского. Он распространился о природной опеке своей над племянницею, выставлял доброжелательство свое к её дому, объяснял, что воля его в настоящем случае идет от самого Господа Бога, что он обещал руку княжны своему молодому приятелю, дал ему слово и приехал для того, чтоб дело сделалось так, а не иначе. Жених, с своей стороны, представил права на внимание высокорожденной невесты, упомянул о своих заслугах Речи-Посполитой в качестве пограничного воина, выставил своё богатство, силу, приятелей своих, рыцарскую фигуру, мужество, лета [114] и, подобно своему свату, заключил речь уверенностью, что иначе, как согласием, это дело не кончится. — «Как!» отвечала оскорбленная княжна: «неужели этим способом обращаются к друзьям или ищут дружбы?» От горя и предчувствия самого ужасного, что должно было следовать за таким приступом, она впала в обморок. Ее привели в чувство; она продолжала высказывать свое негодование; она не хотела слышать о браке; она защищалась волею короля, единственного опекуна своего. — «Мы тебя и просить не станем», сказал наконец дядя и, подойдя ближе, взял ее за руку. Княгиня Острожская ухватила дочь за другую руку, но он оттолкнул ее довольно бесцеремонно и, передавая невесту жениху, сказал: «Возьми ее от меня; моя тут власть: я дядя». Если верить всему рассказу, княгиня упала от толчка на пол; потом обратилась к своим слугам с упреками и угрозами, требуя защиты прав своих. Но, видно, князь Василий в доме предков своих был сильнее огорченной невестки. Он запер ее в боковой комнате и велел позвать священника, чтобы тут же и обвенчать молодую чету. Священник осмелился просить отсрочки до утра, ввиду того, что и княгиня может спокойнее обсудить сделанное предложение, и сама невеста придет, может быть, к более благосклонным чувствам. Но князь Василий загремел на него: «Не на совет пригласили тебя, попе! Если не хочешь делать, что тебе велят, так эта булава принудит». Под венцом, княжна Острожская громко протествовала, обращаясь к служилой шляхте, и не хотела отвечать на вопросы священника. Дядя отвечал за племянницу, как делают при крещении детей.
Потом обвинитель Острожского рассказал королю и сенаторам, как два приятеля совершили застольный пир, точно все обстояло благополучно, точно невеста не рвалась за столом, как татарская пленница, а после пиршества, с средневековою грубостью нравов, фактический брак. [115] Еслибы то, что сообщает Горницкий, не было произнесено Чарновским перед королем и панами рады, он не осмелился бы написать подобного скандала в хронике, из уважения к шляхетской чести князя Острожского и князя Сангушка, которая для поляка того времени составляла святыню святынь. Если бы подобное «делание непочестных речей с белами головами» не было в духе времени, в характере обвиняемых лиц и в соответствии с показаниями свидетелей, то самая чудовищность обвинения заподозрила бы жалобу пред лицом королевской рады, и она, не была бы уважена. Но, видно, убедительны были представленные доказательства: королевская рада не согласилась даже на отсрочку суда, просимую адвокатом противной стороны, и тут же король произнес приговор, лишавший князя Сангушка чести и защиты закона.
После этого фамильного дела, водворившего князя Василия в знаменитом городе Остроге, мы встречаем имя его в таком деле, от которого зависела вся будущность Польши и Руси, — в съезде на Люблинский сейм 1569 года. Здесь польские паны сватали нашу отрозненную Русь так точно, как двое друзей — княжну Острожскую. При посредстве короля, они настояли на «добровольном» соединении несоединимого, не смотря на то, что пришлось «свободных к свободным, а равных к равным» присоединять замыканьем городских брон, лишением должностей, королевскою немилостью и наконец силою оружия. «O wolnosci polska!» восклицал оратор перед королевским ареопагом по делу Сангушка и Острожского: «i taz sie wiec przed obcemi narody chlubuiemy? Nedzna nasza wolnosc w Polscze, w ktorey iest tak wiele swywoli!» [116] Эти самые слова повторялись русинами в запертом Люблине. Но князь Острожский не подал голоса против знаменитого присоединения, которое, по словам поляков, распространило благодеяния польской свободы на всю Литву и Русь, а по суду истории, водворило в Литве и Руси на место русского, польское право, которое пролило реки польско-русской крови и до нашего времени сохраняет вредное для общества влияние свое. Князь Острожский один мог бы отстоять Русь от польского права, при своем политическом значении в литовско-русском обществе; но он и не подумал отстаивать.
Вслед за тем наступили сеймовые совещания о казаках, которых положение, которых воинские дела, которых значение для пограничной колонизации князю Острожскому были известнее, нежели кому-либо из магнатов. Но мы не видим и тут следа его русской деятельности: он понимал казачество по-польски; идея равноправности была чужда ему. Вместо того, чтобы радоваться этому сильному органу русской автономии, изнемогавшей в борьбе с польскою, князь Острожский заключает с татарским ханом договор о поголовном истреблении казацкой колонии на днепровском Низу.
И разве это все? Нет! В угоду Баторию, князь Константин-Василий широко опустошал единоверную ему страну за Днепром до Стародуба и Почепа; опустошал единоверную страну в то самое время, когда у него в Остроге печаталась Библия (а ему приписывают чувство древнего русского благочестия, сознание русской народности, покровительство православию!). Он действовал тут, как поляк. Как поляк, он действовал вместе с Замойским и против партии Зборовских, которая хотела отомстить за смерть Самуила Зборовского, запорожского гетмана, воспеваемого еще и ныне в кобзарской думе. Как поляк, отнесся он и к сеймовому закону 1590 года.
Не забыли всего этого казаки, и готовили представить бывшему участнику своих походов многолетний счет к уплате. Сохранилось письменное предание, что именно с 1590 года, когда состоялось грозное, хоть и бессильное, против них постановление, казаки задумали отмщение князю Острожскому, которое осуществилось, наконец, под предводительством Косинского. Если принять за несомненное, что восстание казаков при Косинском было таким началом открытой завзятости казацкой против панов, которое неизбежно, даже против желания Косинского, должно было иметь продолжение, то имя князя Острожского на скрижалях польско-русской истории обозначится перед нами кровавыми буквами. Он мог бы предупредить — и не предупредил — столетнюю резню между шляхтою и казаками.
К чертам крупным прибавим еще мелкую, но такую, о которой можно сказать, что она очерчивает всего человека. Князь Острожский владел целою сотнею городов и замков, более чем 1.300 деревнями и получал чистого годового дохода 1.200.000 злотых, которые в то время, на коммерческом рынке, равнялись нынешним рублям, а по другим известиям — до миллиона червоных злотых; но при всем этом он оставлял замки принадлежащих ему королевщин в полуразрушенном виде. На конвокационном сейме 1575 года он просил у Речи-Посполитой пособия на починку киевского замка и, чтобы склонить сейм к выдаче денег, доносил сеймующим панам, чрез своего сына, отступника Януша, будто бы московский царь идет на Киев с огромными силами, которые сосредоточены уже в Чернигове. С каким презрением отвергнуто мизерное ходатайство богатейшего из магнатов, можно судить по отзыву Святослава Оржельского в его благородных записках. [117] Но князь Константин-Василий ни мало не был сконфужен отказом. В 1592 году он выпросил у сейма свидетельство в том, что не по его воле Речь-Посполитая не предпринимала починки полуразрушенных укреплений в Киеве и Белой-Церкви, что на это нужен большой кошт, и что он, Острожский, не в состоянии и не обязан произвести эту починку. Кому покажется странным, как мог Острожский получить подобный документ от собрания государственных чинов, тому советуем заглянуть в английский парламент перед закрытием заседаний; а Польша, в отношении правильности гражданских отправлений, была пониже, даже и во мнении своего потомства, нынешней Англии. Напрасно король добивался после этого, очевидно не зная о существовании документа в руках Острожского, чтоб он исправил пограничные замки: их исправили сами мещане, по собственному почину, когда наконец умер престарелый киевский воевода. Точно так не мог вытребовать король от Острожского и подымного, которого за много лет накопилось на нем до 4.000 коп грошей литовских. Между тем князь Константин-Василий платил громадное жалованье одному каштеляну на то только, чтоб он два раза в год постоял у него за стулом во время обеда. Дом его был вечно полон гостей, а в числе придворных он содержал обжору, который изумлял всех количеством пищи, пожираемой за панским столом.