Но какой бы значительной ни была эта находка, она, разумеется, сама по себе, в силу своей внутренней неполноценности, могла дать ученым в лучшем случае всего лишь некоторые общие данные. Только специалистам известно, каких трудов стоила дешифровка первых текстов, какую работу пришлось проделать исследователям, часто идущим окольными путями, а то и попадавшим на неверный путь; сколько труда затратили они, прежде чем смогли с уверенностью сказать: «Да, несмотря на многозначность, мы в состоянии прочесть и самые сложные клинописные тексты».
Когда, в частности, Раулинсон после периода всеобщего замешательства решился объявить, что готов публично доказать правомочность такого утверждения (он подвергся за это оскорблениям и поношениям, так же как, впрочем, все пионеры в той или иной значительной области знаний), Лондонское азиатское общество пошло на совершенно необычный, беспримерный в истории науки шаг.
Четырем наиболее крупным в то время специалистам в области клинописи была направлена в запечатанном конверте копия никому до того не известного, недавно найденного большого ассирийского клинописного текста с просьбой расшифровать его и отослать в запечатанном виде назад, причем никого из этих четырех исследователей не уведомили, что такие же копии посланы трем другим.
Этими четырьмя учеными были англичане Раулинсон и Тальбот, ирландец Хинкс и немецко-французский ученый Опперт. Каждый из них принялся за работу, не подозревая о том, что одновременно ею заняты и трое остальных. Каждый работал по собственному методу. Закончив, они запечатали результаты своих трудов в конверты и отослали назад. Специальная комиссия проверила тексты. И то, что еще недавно казалось невероятным, в чем во всеуслышание сомневались, теперь стало действительностью: да, несмотря на всю сложность, эти силлабические письмена прочитать можно — все четыре текста в основном были идентичны.
Разумеется, эта необычная проверка не могла не вызвать у многих ученых чувства горечи; они были оскорблены таким рассчитанным на одобрение публики, но недостойным науки методом дознания.
Таким образом, в 1857 году в Лондоне смогла появиться «Надпись Тиглатпаласара, царя Ассирии, переведенная Раулинсоном, Тальботом, д-ром Хинксом и Оппертом», — одно из самых блестящих и убедительнейших доказательств возможности расшифровки этой письменности; оказалось, что, несмотря на все трудности, можно, идя различными путями, прийти к одним и тем же научным результатам.
Исследования продолжались. Десятью годами позже появились первые элементарные грамматики ассирийского языка — от проблем дешифровки ученые перешли к изучению языковых тайн. Сегодня насчитывается немало исследователей, свободно читающих клинописные тексты, и вряд ли им приходится сталкиваться с иными трудностями, кроме тех, которые обусловливаются причинами, так сказать, чисто внешними: полустертыми знаками, неразборчивым почерком, фрагментарным характером таблиц, не всегда к тому же целых, — следами трех тысячелетий с их ветрами, дождями, песчаными бурями, которые пронеслись над глиняными табличками, стенами дворцов и древними городами.
Глава 22 ДВОРЦЫ ПОД ХОЛМОМ НИМРУД
В 1854 году лондонский Хрустальный дворец, в котором за три года до этого размещалась Всемирная выставка, был перенесен из Гайд-парка в Сайденхэм и оборудован под музей. В стенах этого музея жители западных стран Европы впервые, хотя бы в общих чертах, ознакомились с роскошью и великолепием тех исчезнувших столиц, о которых с проклятием упоминает Библия как о гнездах разврата, убийств и чародейства. Здесь можно было увидеть два огромных помещения, выстроенных в древнеассирийском стиле, и реконструкцию фасада огромного дворца и, таким образом, получить первое, самое общее, но впечатляющее представление о той архитектуре, о которой до этих пор знали только из легенд, сомнительных рассказов древних путешественников и священных книг.
Здесь были выстроены церемониальный зал и царские покои, здесь стояли крылатые человекобыки, здесь можно было найти и репродукции, изображающие душителя львов, «победоносного героя», «господина страны» — Гильгамеша. Стены дворца были сложены из разноцветных глазурованных кирпичей, не употреблявшихся в других странах. На рельефах были изображены волнующие сцены охоты и военные эпизоды, они относились к эпохе великого царя Ашшурбанапала, правившего 27 столетий назад.
Человека, организовавшего этот музей, звали Остин Генри Лэйярд. В 1839 году он, тогда еще никому не известный «бедняга», как говорят немцы, в сопровождении лишь одного провожатого ехал вдоль берега Тигра в Мосул. В тот год, когда в музее в Сайденхэме были выставлены для всеобщего обозрения выкопанные им сокровища, этот «бедняга» занимал пост помощника статс-секретаря в английском министерстве иностранных дел.
Биография Лэйярда чрезвычайно напоминает биографию Ботта и Раулинсона. Так же как и они, он был по натуре авантюристом и тем не менее, несомненно, крупным деятелем, выдающимся ученым и одновременно светским человеком. У него была склонность к занятиям политикой, и он был искушен в обращении с людьми.
Лэйярд принадлежал к издавна осевшей в Англии французской семье. Он родился в 1817 году в Париже, часть своей юности провел вместе с отцом в Италии, в 1833 году уехал в Англию и занялся там изучением юриспруденции. 1839 год застает его путешествующим по Востоку. Затем он жил при британском посольстве в Константинополе. В 1845 году он начал свои археологические раскопки в Двуречье. В 1852 и 1861 годах он дважды был помощником статс-секретаря, в 1868 году — министром общественных сооружений, в 1869 году — полномочным министром Великобритании в Мадриде.
Страсть, которую он питал к Востоку, к далекому Багдаду, Дамаску, к Персии, восходит к его юношеским мечтам. Она родилась, когда ему было 22 года и он торчал в затхлой конторе одного лондонского стряпчего, имея в перспективе скучную, заранее известную карьеру, в конце которой его ожидал пудреный парик. Лэйярд бросил все и последовал за своей мечтой.
Его жизненный путь прямо противоположен жизненному пути Генриха Шлимана: и на того и на другого оказали большое влияние впечатления и мечты юношеских лет. У Шлимана они были навеяны поэмами Гомера, У Лэйярда чтением «Тысячи и одной ночи». Однако если Шлиман со свойственной ему суровой непреклонностью сначала пошел по пути житейского преуспевания и лишь затем, став миллионером, приобретя широчайшие связи, последовал дорогой мальчишеских грез, то Лэйярд был не в силах ждать. Без денег, с юношеским энтузиазмом отправился он в страну сказок, увидел там гораздо больше, чем обещали его грезы, добился известности и славы и лишь потом стал продвигаться по лестнице житейских успехов. Но в одном они были схожи — так же как Шлиман, готовясь в воплощению своих юношеских грез в действительность, старательно изучал в амстердамской мансарде языки, так и Лэйярд еще в юношеские годы изучил все, что могло, по его мнению, пригодиться ему во время путешествия в страну его мечты. Это были чисто практические знания, не имевшие ничего общего с юриспруденцией, которую от штудировал в то время: например, умение обращаться с компасом, определение широты того или иного пункта с помощью секстанта, применение географических измерительных инструментов, а одновременно и уход за больными, страдающими тропическими болезнями, первая помощь при ранениях и т. д., но в первую очередь знание персидского языка и различные сведения о быте и нравах жителей Ирака и Ирана.
В 1839 году он выбрался из лондонской конторы и отправился в свое первое путешествие по Востоку. Очень скоро выяснилось, что он обладает одним существенным преимуществом перед своими коллегами по науке: он оказался не только крупным археологом, но и блестящим писателем, оставившим великолепные описания своей деятельности и своих находок. Предоставим же ему слово (цитата несколько сокращена):
«Осенью 1839 года и зимой 1840 года я путешествовал по Малой Азии и Сирии. Меня сопровождал спутник, по меньшей мере столь же любознательный, как и я сам. Оба мы не обращали внимания на опасности. Мы путешествовали вдвоем; наше оружие было нам единственной защитой, притороченные к седлу ранцы — нашим гардеробом, и в тех случаях, когда нас от этого не освобождал радушный прием в какой-нибудь деревушке или бедуинской палатке, мы сами пасли своих коней и ухаживали за ними. Таким образом, мы уподобились местному населению.
Я с удовольствием вспоминаю те счастливые дни, когда мы покидали на рассвете скромную хижину или уютную палатку, чтобы к вечеру, путешествуя, как нам вздумается, очутиться возле каких-либо потемневших от старости развалин, рядом с которыми разбил свою палатку кочевник-араб, или же в какой-нибудь заброшенной деревушке, сохранившей лишь свое громкое имя…