Мышкин выскользнул на мощенный булыжником двор, оглянулся. Кирпичная мрачная стена возвышалась над ним, почти упираясь в неподвижные серые тучи. Распластав крылья, с ворот свешивался двуглавый орел. На воротах медью было выведено:
«Государева»
— Пудик, милый, чего ты медлишь? — ласково спросила Фрузя, и Мышкин проснулся.
Тонкая струйка копоти вилась над лампой, цепляясь за темные разводы на потолке. В окно пробивался фиолетовый рассвет.
Мышкин встал, подправил фитиль, умылся, оделся. Он знал, что скоро за ним придут. Супинская его предупредила. Аккуратно и четко он вывел на крышке стола: «26 января я, Мышкин, казнен», — и прикрыл надпись бумагой… Весточка товарищам. Он чувствовал себя спокойным и чертил на листках какие-то линии. Получались решетки, целая коллекция решеток. Останется после него на память.
Но когда пронзительно завизжала дверь и в коридор ворвался топот десятков сапог, Мышкин сразу ощутил слабость во всем теле. «Надо упасть на пол, меня не смогут вытащить, я тяжелый! Лежачих не бьют и не расстреливают!»
Нет, бьют! Он вспомнил, как его недавно избивали унтера, как пинали сапогами под ребра, и это воспоминание привело Мышкина в ярость, придало ему силы. «Живым не дамся! Чтоб я покорно, как овца, позволил себя убить? Нет, я выжду удобный момент и изуродую напоследок рожу главному палачу! Только так!»
Пружинистым, энергичным шагом он вышел на большой двор Цитадели и увидел строй солдат.
На кого же броситься? Ни коменданта, ни смотрителя… Несколько незнакомых офицеров… Наверно, этот капитан будет командовать.
В смутном предутреннем сумраке Мышкин различил отечные круги под глазами капитана — вчера небось изрядно принял для храбрости. Когда он поравнялся с офицером, на него пахнуло винным перегаром.
Мышкина повели мимо ощетинившегося винтовками строя. Солдаты с посиневшими от холода лицами провожали его затравленными взглядами.
Здесь, у этой стены.
Офицер беззвучным голосом что-то читал перед строем, вероятно приговор. Ветер махнул белым крылом с крыши, сорвал фуражку с головы офицера, и тот, прервав чтение, неловко присел, нащупывая фуражку в снегу. «Да не сон ли это? — промелькнула мысль. — Нет, мерзейшее утро, такое не приснится… Почему же я медлю? Вот солдаты вскинули винтовки… Кто же главный палач? Капитан, который снял перчатки и растирает замерзшие пальцы? Холодно ему… Старается не смотреть в мою сторону.
Сейчас все кончится. И я получу волю!
А эти люди нескоро выйдут из крепости. Они, как заключенные, заперты в Шлиссельбурге. Ведь вся Россия — Шлиссельбург»…
И Мышкину стало жалко тех, кто остается в этой огромной тюрьме, и он почувствовал, что его губы кривятся в дергающейся, нервной улыбке.
Дверь, кажись, не скрипнула, не дернулась, не отворилась, а князь Долгорукий — вот он, вполз, влетел, просочился. И кто впустил?
Как пролез? Впрочем, бесполезно охране указывать, такие прохиндеи без мыла в… влезут. А князь уже тут, у стола юлил, в глаза заглядывал. Руку дай ему — оближет. И лепетал, лепетал слова льстивые, несуразные:
— Здоровьице-то как драгоценное, Петр Алексеевич?.. Погодка нонче… метет. Давно вас в столице не видно… Смирнов хвастался: рябчики отменные приготовил…
А ведь вправду рябчики у Смирнова хороши… И не жался князь, заказывал, да и сам Смирнов, купеческая морда, ковром стелился: такие гости в ресторацию пожаловали! И, вспомнив это, смягчился Петр Алексеевич, лишь коротко бросил:
— Не надейся, не примут, заняты!
— Шутить изволишь, — запричитал князь Долгорукий. — Куда мне так высоко? Ты, друг сердешный Петр Алексеевич, о просьбе моей шепни. Замолви словечко перед матушкой-государыней. Ведь клялся-божился, что замолвишь!
Усмехнулся Петр Алексеевич и откинулся на спинку кресла.
— Раз обещал — дело сделано, замолвил.
— И она? — зажглись глаза у Долгорукого, как у кошки зажглись, что мышь жирную почуяла. — И что матушка Мария Федоровна?
Петр Алексеевич сделал паузу, прислушался. За двойными дверьми кабинета было тихо, — знать, еще не время, еще не приспичило.
— А матушка-государыня, — начал Петр Алексеевич неторопливо, нарочно растягивая каждое слово, — удивиться изволила. Как же, говорит, я князя послом назначу, когда место это занято?
— А ты сказал, сказал, как договорились, — перебив его, затараторил Долгорукий, — что ежели место освободится, чтоб меня имели в виду? Было бы обещано, это главное.
— Она пообещала, да я ей отсоветовал. — И, насладившись изумлением князя, Петр Алексеевич неторопливо продолжал: — Вы, говорю, ваше величество, характера князя Долгорукого не знаете. Князь — человек плотный, от своего не отступится. Пообещаете ему место, так он в Данию поедет, посла отравит, убьет или еще какое злодейство учинит, чтоб место поскорее освободилось.
— А шутник ты, генерал… — голос князя как-то опал, стал пожиже.
За дверьми, за двойными дверьми кабинета, наконец прорезалось: глухое, тяжелое громыханье, словно пушку везли по мостовой, и тонкое поскрипыванье, повизгиванье, как будто одно колесо не смазано. Петр Алексеевич сдвинул брови и коротко бросил:
— Не в духе!
И не стало Долгорукого. Дверь приемной не шелохнулась, не дернулась, а исчез Долгорукий, растворился. А может, в форточку вылетел?
Меж тем пушка за двойными дверьми кабинета грохотала все громче. Уже не слышно было визга несмазанного колеса, и вот как выстрел распахнулась одна из створок двойной двери, и тогда прорезался громовой бас:
— …опять в Париж? Русские деньги на французских шлюх тратить? А служить отечеству кто будет?..
Хлопнула дверь, заглушив голос. За двойными дверьми кабинета тишина, словно перекур устроили; скрипнула одна створка, скрипнула другая — и вот в приемную осторожно вылез человек в белом генеральском мундире. И встал Черевин, и даже несколько вытянулся, и лениво склонил голову.
…Перед начальником личной охраны директора департаментов в три погибели сгибались; на членов Государственного совета он глаз не подымал; министры, коли им было назначено, на цыпочках пробегали, — а тут стоял генерал-адъютант Черевин: все-таки их высочество.
Тем временем человек в белом генеральском мундире, великий князь, достал скомканный платок, вытер мокрый лоб.
— Не любит меня государь, — сообщил он Черевину трагическим шепотом, — не любит. Господи, ну чем я провинился?
Их высочество великий князь проволочил свое тело к дверям приемной. Генерал Черевин молча следовал за ним.
«И за что тебя любить? — думал Петр Алексеевич, возвращаясь в свое кресло. — Любовницу завел… Его величеству, думаешь, не известно, как ты в Карлсбаде с баронессой гастролировал?.. Вон их высочество Константин Николаевич, даром что дядя, а понимает, из Ялты носа не высовывает».
Окажись в приемной совершенно посторонний человек, он бы никогда не догадался, что вдруг чудесным образом преобразило Черевина. На лице генерала заиграла радостная улыбка, весь он засветился лаской, добротой, преданностью. А ведь не раздалось ни звонка, ни стука; но, знать, услышал Черевин только ему одному ведомый сигнал и уверенным, бодрым шагом заспешил в кабинет.
Он давно привык к этому кабинету, ведь бывает тут ежедневно по нескольку раз. Все знакомо: и шкафчик стенных часов из красного дерева, и большой полированный стол, на котором аккуратно расставлены серебряные подсвечники и бронзовые безделушки, и буфет, откуда откровенно выглядывали хрустальные рюмочки, намекая на то, что его величество совсем не прочь позволить себе… Но вот ковер, безбрежный, пушистый красный ковер, всегда в первый момент смущал Черевина, и генерал-адъютант ступал на него с опаской. Еще бы: сколько судеб ломалось на этом ковре! Какие летели головы, и не раз кого-либо из министров или высших сановников поражал громовой возглас: «Чтоб ноги вашей тут не было!»
Огромного роста бородатый мужчина в старом, выцветшем генеральском мундире без погон и высоких сапогах стоял у окна кабинета. При виде Черевина голубые холодные глаза бородатого мужчины потеплели, и раздался голос, мягкий, спокойный, совсем не похожий на грохот тяжелого орудия:
— Вот что, Черевин. Мне матушкины устрицы вот где сидят! — И мужчина показал точно то место, где у него сидят матушкины устрицы. — А ты тихо слетай в охотничью команду и попроси с кухни борща, а потом кулебяки или каши с бараниной, понимаешь?
Понимал Черевин, еще как понимал, и радостно и светло ему становилось от этого понимания. И стоял он в дверях кабинета, тая от блаженства, молча ждал других слов, знал, что они обязательно последуют.
И голубой глаз хитро, по-заговорщицки подмигнул ему: