Я стоял молча и смотрел вниз, но когда они задали мне вопрос простым голосом, без всяких начальственных интонаций, то я так же просто посмотрел на них и сказал:
- Где это видано, чтоб нормальный человек, разумное существо, кружился, прыгал по-лягушачьи, вертелся, как опаленный баран, в то время когда сотни миллионов крестьян день и ночь работают: косят, жнут, сушат, молотят, задыхаясь от трудов, собирают тот хлеб, которым питается все человечество?
Все трое тяжело вздохнули, и двое пошли прочь, а один помоложе остался возле меня. Оба мы молчали, потом он лег на траву, я постоял, постоял, да и тоже лег, где стоял...
На сегодня ученье кончилось, все зашли в казарму, и я зашел, и с тех пор меня не трогали, на ученье не выводили, я оставался один, и ходил вольно, и делал что мне угодно, до осени.
Однажды, идя из библиотеки с книжками, я увидел афишу: Луначарский читает лекцию, кажется, на тему: "Толстой и Маркс".
Здание это было близко, и я пошел, но к началу не поспел. Народу было так много, что протиснуться было трудно, но я все же пролез и слушал стоя. Луначарский говорил (конечно, я помню приблизительно):
- Со страниц всех произведений Толстого он встает как небывалый, непревзойденный писатель. Нет в мире никого, с кем можно было бы сравнить Толстого. Это титан человеческой мысли. О смелости его даже страшно подумать. Он, как неземной Геркулес, ковыряет, взламывает вековые священные тропы, по которым шло человечество, а Толстой могучей силой своей не оставил от них камня на камне. Вот в этом мы говорим: Толстой наш, мы с ним, и он с нами. Но там, где Толстой смиренно складывает свои могучие руки и кротко подставляет свою другую щеку и всему миру говорит, что надо любить врагов своих, - то тут мы не твои и ты не наш.
Дальше я в речь Луначарского не вслушивался, и он вскоре закончил, и тут я бросился протискиваться к трону, откуда он разливал свою речь, и я хотел сказать от себя, но какая-то старушка уже успела влезть туда и что-то говорила, но так тихо, что мне не удалось расслышать ни одного слова. И никто не слышал, шум нарастал, и все стали двигаться к выходу. Это было в 1919 году.
Вся дрессировка и гипнотизация заключенных в казармах давала свои плоды. Все лето они ходили в драных заплатанных одеждах и лаптях, но когда им объявили идти получать форму солдата, то все с каким-то поспешным восторгом рядились в новую одежду, скидывая свое деревенское рванье, и, как бы отдаляясь от крестьянского звания, принимали новое солдатское. Потом их вывели из казарм, построили в ряды и по команде двинулись вперед, туда, где они будут убивать друг друга и их будут убивать.
На все огромное здание казармы я остался один совершенно, если не считать крыс, шныряющих в брошенном рванье. Вечером кто-то прошел насквозь всю казарму, но меня не заметил, так как я лежал, скорчившись комком от холодного ветра, гулявшего в казарме в разбитые окна и открытые двери. Через час тот же человек подходит ко мне и говорит тревожно:
- Эй, ты, человек, как звать тебя?
Я открываю свое лицо и говорю ему: - Так и зовут меня, как ты сейчас назвал меня.
- Зачем ты попал сюда?
- Я сам, братец мой, совершенно не знаю, зачем сюда попал.
Спроси там, может быть, знают, зачем я сюда попал.
- Тогда пойдем со мной.
- Хорошо, пойдем.
Привел он меня в такие же казармы, битком набитые людьми в солдатской форме. Они идут на фронт и сейчас, в последнюю ночь, ночуют в смоленских казармах. Подвели меня к куче людей, сидевших на вещах. Эти более украшены красными лоскутками и блестящими железками.
- Вот, товарищ полковник, я привел, если это он, - сказал мой конвоир. - Э-э, да это наш братец! Дайте ему место на столе, пусть отдыхает. Товарищ полковник, разрешите мне с ним поговорить, я о нем много слышал. Нет, нет, товарищ полковой комиссар, не нужно его тревожить. Да и что, о чем вы будете говорить с ним? С ним мы уже все говорили, и мы не знаем, что с ним делать. Я это на себе испытал. - И, обращаясь ко мне, сказал: Идите, идите, братец, никто не будет вас беспокоить, отдыхайте.
Меня подвела к большому столу, на нем спали трое. Их согнали, а мне сказали: - Ложись...
Согнанные стояли и не знали, куда притулиться. Мне стало жалко, что их из-за меня потревожили, и я попросил их опять ложиться, а сам сел к стене на вещевой ящик, а стол так и простоял всю ночь пустой. На ранней зорьке все из казармы двинулись на станцию железной дороги. Поезд за поездом отходили эшелоны с людьми, оружием, а я все стоял и стоял один на платформе, оставленный всеми в покое. Уже на закате солнца шел, наверное, последний поезд, нагруженный людьми и хозяйственными вещами. Поезд шел мимо меня совсем тихо. Вдруг из широко открытой двери вагона, сравнявшегося со мной, послышался ласково-добрый голос:
- Да это наш братец стоит один! Идите сюда! Сюда! Поезд сейчас остановится. - Когда поезд остановился и я подошел, полковник стал меня расспрашивать, где мне будет лучше - с ними на фронте или в тюрьме?
Я сказал, что ничего не знаю и никакого выбора делать не могу.
- Я думаю, - сказал полковник, - у нас, с нами тебе будет лучше, а там... там совсем пропащее дело, да еще в такое время. Нет, нет, полезай в этот вагон.
Во время разговора собралось много солдат и молча слушали, но как только полковник сказал, чтобы я лез к ним в вагон, то больше десятка голосов заговорили вдруг, прося у полковника дозволения, чтобы я ехал с ними.
- Нет, нет, никому не отдам, а то вы его где-нибудь потеряете, и он в беду попадет.
- Товарищ полковник, честное слово, нас трое, мы не потеряем. - А нас девять, разрешите нам взять.
Но в это время подошел здоровый молодой человек, взял меня за руку и говорит полковнику: - Я больше всех свободен и беру его с собой. Полковник согласился. Взявший меня человек был в полку воспитателем. Мы доехали до города Рогачева. Там я с ним много ходил по городу, и он мне много рассказывал о себе. До войны он был студентом. В нем было много человечного и мало начальственного.
В Рогачеве меня поместили в пустую каменную школу, и я был там один. Ко мне приходил в гости полковой комиссар и много беседовал, как бы объясняя и оправдывая свою жизнь и деятельность: - Я сам ненавижу, мол, войну и всякое человекоубийство, и вся наша партия также, но беда в том, что нам не дают мирной жизни капиталисты... - говорил он мне, расхаживая по классу, и останавливался против меня, как бы спрашивая ответа.
- Да, точно так же говорят все: и капиталисты, и монархисты, и прочие социалисты, что им противна война, что их окружают враги, - говорю я ему, а дикое эгоистическое море бушует из века в век в беспросветных кровавых войнах и захлестывает собою все человечество, и вас в том числе.
- Э, правда, - сказал он, - что с вами трудно говорить. Пойду отгоню ребят, а то они все накинулись на крестьянские возы с картошкой. - Он выскочил из школы и, выхватив револьвер, закричал на ребят. Все сразу разбежались.
Утром всех направили на фронт, который был в тридцати километрах. Меня прикрепили к хозяйственной части, я шел за обозом, по морозу босиком. Не доходя до фронта, хозчасть остановилась в большом пустом дворе какого-то богача. Кругом был большой фруктовый сад, к шоссейной дороге от дома шла старая липовая аллея. В доме стоял рояль. Через несколько дней я почувствовал: что-то неладное случилось. Начальство хозчасти забегало. До меня, до моего костра долетали короткие фразы: связь всякая прервана... не знаю, что делать... до обеда подождем, а потом надо отходить... а может быть, уже окружены?.. Кто знает, а вы все-таки будьте наготове. А с обеда хозчасть быстро собралась и двинулась обратно на Рогачев. Отказываясь от езды на лошадях, я шел босой за обозом. С закатом солнца усилился ветер с кристалликами снега, и мои босые ноги совсем отказывались меня нести. Товарищи отвели меня в одну избу в деревне, а сами пошли дальше. Хозяева показали мне греться на печке.
На печке я хорошо согрелся и крепко уснул. Среди ночи меня и хозяев разбудил сильный стук, так что окна и двери тряслись, и в избу вломилось шесть военных, осветили лампой и сели за стол и стали спрашивать - у кого в деревне есть сало, масло, яйца.
Старик говорит: "Не знаю", а старуха: "Да я дам вам два кувшина молока да хлеба, вот и поедите".
- Нет, давай нам старосту, а то плохо будет всей деревне.
Я лежал на печи и думал, кто же это, красные или белые, с такими угрозами? Привели старосту и стали ему наказ давать - немедленно доставить с каждого двора по килограмму сала, масла и яиц по десятку, без разговоров, а то плохо будет.
- Да что вы, братцы, ночное дело, все спят, когда кого достучусь, да и нет уже ни у кого ничего, сколько частей проходило, и все голодные, всем надо.
- А какие у вас части проходили? Белые или красные?
- А Бог их всех знает, какие они, ведь ни у кого не спросишь, чьи они да какие, - давай и всё. Да вон один из них на печке греется, - сказала старуха.